Книгочёт. Пособие по новейшей литературе с лирическими и саркастическими отступлениями - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот этот и есть.
Дмитрий Быков. Трилогия
Оправдание
(М. : Вагриус, 2001),
Орфография (М. : Вагриус, 2003),
Остромов, или Ученик чародея
(М. : Прозаик, 2010)
Тут такая история: из всех быковских романов я более всего люблю первую его книгу – «Оправдание», она вышла в 2001 году и тогда прошла почти незамеченной.
Говорят, Быков пообещал в те дни: «Ну, я вам покажу», – чем лично меня многому научил.
Например, вот чему: если ты хочешь, чтоб прочли твою книгу, – напиши следующую еще лучше. Тогда прочтут обе.
Желательно еще при этом заниматься множеством других параллельных и важных занятий (Быков меня этому не учил, но я сам догадался), которые будут подвигать ленивую и нелюбопытную публику обращать внимание, собственно, на то, ради чего ты сюда пришел. В нашем случае – на романы.
Теперь «Оправдание» переиздается уже раз в пятнадцатый – но этого никогда бы не случилось, не будь написаны после него еще пять (или сколько там уже?) романов, три (или больше?) жизнеописания, несколько томов «Гражданина поэта», и прочая, и прочая.
Выскажусь грубо, но честно: хорошую работу надо навязывать. Используя для этой цели другую хорошую работу.
«Орфография», конечно, вызвала у меня некоторое раздражение – ровно по той причине, по которой этот роман понравился покойному Василию Аксенову. Это книга о Петрограде после революции и о несчастных литераторах в этом Петрограде, которых в финале истребит человек, очень похожий на Зиновьева, – большевистская сволочь и гадина.
Не то беда, что это антибольшевистская книжка (Быков скажет, что такое определение – глупость, но ведь не совсем же глупость). Беда в том, что главный ее герой, Ять, – это типаж, который органически мне не нравится.
Там есть такая важная сцена, когда во время Гражданской войны в одном подвале поочередно оказываются (могу ошибиться в деталях, но суть верна) большевик, анархист, махновец и какой-то эсер еще. И среди них, тоже случайно, сидит Ять. Постепенно выясняется, кто они все такие, – ситуация комическая, и поэтому Ять хохочет.
Ять хохочет, потому что ему все смешны и понятны – и анархисты, и большевики, и прочие там кадеты, – и этот смех, он будто бы нивелирует и эпос, и трагедию, и всякий смысл вообще.
Я не люблю, когда так смеются. Мне не смешно.
Однако, как ни крути, «Орфография» написана прекрасно. Схожие чувства у меня вызывали романы Марка Алданова (с ним, кстати, Быкова никогда не сравнивали, а зря): все происходящее там чуждо мне и кажется чрезмерно тенденциозным – но как пишет, стервец.
Что до «Остромова», то я вообще не понимаю, отчего мы не носим Быкова на руках, – настолько бесподобно это придумано и сделано, так сегодня умеет только он один.
…или уже носим?
Четыре раза по десять
Часть II
Малая форма
Михаил Тарковский
Гостиница «Океан»
Проза Тарковского говорливая, очень богатая – не просто словарем (а запас у Тарковского большой, редкий, просеянный через хорошее сито), а как-то, что называется, по-человечески. По-человечьи даже. Богатая на чувство, на жалость (скрытую, тайную, очень честную), на сострадание – с последним у нас совсем невесело в литературе.
Тарковский не просто любит людей, которые живут рядом с ним, на Енисее (где и сам он живет), но замечательно понимает их и всегда, если вдруг что не так, оправдывает.
И главное – он пишет невыносимо хорошо. Такая у него сердечная, своя, тихая, искусная манера – я полюбил ее сразу.
И мне хочется сказать одну очень серьезную и важную вещь: по уровню дара Тарковский, во-первых, нисколько не зависим от своего деда – великого поэта и дяди – культового режиссера, а во-вторых, соразмерен с чудесной этой тарковской породой.
Тут просто вышла обычная закавыка: Михаила Тарковского воспринимают как нечто этнографическое, про собак и охотников, вроде писателя Гребенщикова или Соколова-Микитова.
Но, по сути, это то же самое, если сказать, что Чехов – про степь и вишневый сад.
Тарковский – «про великую и горькую ширь жизни» (последние слова в «Гостинице “Океан”»).
Ему, по сути, не нужны сюжеты. Я назвал любимой повесть (скорее это рассказ) «Гостиница “Океан”» – но можно было бы назвать любую другую, они все у него одинаково хороши. Сюжет Тарковского – все, что было с человеком, пока он был человеком. Строил баню, ездил покупать машину, ходил на охоту. Заговаривая о любом событии, Тарковский видит жизнь в целом, со всей ее любовью и печалью.
И знает все лучшие человечьи слова, которыми можно про это сказать.
Он вернул нам русского мужика – а то мы уж забыли, как он выглядит. Не саркастичного невротика, не опущенного временем полуовоща, не бомжа, не бандита, не циничную суку – а мужика. Мужик работает руками, мужик гладит бабу, мужик строит жизнь. Будет война – он пойдет воевать. Не будет войны – он о ней и не вспомнит.
Любопытно, что в мире Тарковского почти нет пошлости. Там есть дурь, нелепая бравада, пьянство, а пошлости очень мало, да и греха почти нет – хотя, казалось бы, в «Гостинице “Океан”» речь идет про то, как мужики, приехав в большой город, устроили в номере веселуху с девками.
Он не сводит счеты с человеком. Ничего плохого Тарковскому человек не сделал.
Проза Тарковского делала меня несколько раз по-настоящему счастливым.
Сергей Шаргунов
Ура!
Бывают такие книжки, которые называют «знаковые».
То есть они открывают какой-то этап, который до сих пор был закрыт.
Знаковая повесть Карамзина «Бедная Лиза». Знаковая повесть Толстого «Детство». Знаковая повесть Фадеева «Разгром». Знаковая повесть Некрасова «В окопах Сталинграда». Оттепель знаменовали повести Аксенова и Гладилина. Деревенскую прозу – Абрамов и Белов.
«Ура!» – вещь знаменательная.
Говорят, что с нее начинался новый реализм. Быть может.
Мне казалось тогда, что с нее начинается новое время.
Я ее прочел, кажется, в 2004 году – это было как зимний воздух (в повести герой «сдирает дыхание» об этот самый зимний воздух). Такое ощущение чистоты, юности и новизны – честно говоря, с тех пор ничего подобного я не испытывал, читая современную прозу. Другое – испытывал, подобное – нет.
Эту книжку не все оценили сразу и не все поняли. Ну и дураки – мне больше нечего сказать.
Потому что это как если бы человека подвели к раскрытому окну в зимний лес, где всю ночь на сосны падал ослепительный снег: и вот стоит первозданная, вся в солнце природа, – а человек говорит: «Да ну».
Такое же ощущение было, когда впервые читал радостные рассказы Олеши, Всеволода Иванова, Валентина Катаева, Бабеля, – огромная сила в огромных легких, огромная молодость, огромный дар, огромная жизнь впереди.
И неважно, как и у кого все закончилось потом.
Новое время, обещанное книгой Шаргунова, надо сказать, так и не началось.
Зато есть волшебная книжка. «Ура!» – классика, не устану повторять. Этого не понимают либо забывшие, как, и когда, и зачем они были молодыми, либо те, кто слишком рано, лет эдак в тридцать пять, превратился в брюзгливых, занудных стариков, на все смотрящих с отвислою губою и якобы многоумным прищуром.
Не щурьтесь, мазурики.
Ура, Шаргунов!
Ольга Славникова
Басилевс
В несомненном даре Славниковой есть странный симбиоз природного и механического. В сущности, это есть в каждом писателе – в большую литературу въезжают на двух лошадках: врожденный дар и мастерство; одной, как правило, не хватает.
Вопрос в том, что в Славниковой и первое, и второе (природное и механическое) как-то особенно ярко ощутимы. Что «2017», что «Легкая голова» – безусловно, очень придуманные романы, легкий привкус неорганичности вещества там есть – и одновременно с этим безоговорочно понятно, что автор настолько в ладах со словом, будто родился со знанием даже не букваря, а словаря – и всех наилучших сочетаний и переплетений словес.
Понятно, отчего Славникову так часто сравнивают с Набоковым, – но в ее случае надо сделать одно уточнение. Это будто бы смешанный Набоков русский, ранний – в котором, как ни крути, стихия чувствуется все равно: и в романтической «Машеньке», и даже в «Защите Лужина», и тем более «Даре» – с Набоковым поздним, американским, после «Лолиты» – достаточно отстраненным, холодным, «профессорским» или, как выражался один неглупый человек, «пробирочным». (Тут, наверное, стоит уточнить, что поздний Набоков лично мне нравится больше – там такая мраморная безупречность, такая работа сверхчеловеческого интеллекта, что это зачаровывает больше любой стихии.)
Я особенно люблю именно «Басилевса» за то, что в этом безупречном рассказе две эти славниковские ипостаси – врожденное чувство слова и мастерство – слились настолько, что стали наконец неразличимы. Это настолько хорошо, что непонятно как сделано – швы не видны. А если и видны, то у вас все равно нет ни иглы такой, ни ниток.