Цвет и крест - Михаил Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Как чего? Ищут гроб золотой, скоро свету конец.
– Свету конец! – зевнул лесовой. – Ну и слава Богу – почудили и будет.
И, не продав сена, лесной старик поехал в лес.
– Что ты, дедушка, сено везешь назад? – спрашивали старика бороволоки.
– Свету конец, подковки сдирать! – отвечал лесовой хозяин. Бороволоки пошли в глубину лесов и, встречаясь на лесных тропинках, говорили друг другу:
– Свету конец, леший велит подковки сдирать.
IX
Толкуша
Плещиха ничего не боялась. Она знала кровь человеческую: ей была известна каждая капелька крови жителей города Белого, их отцов, дедов и прадедов. А если кто новый приезжал в город Белый и селился в нем, она так и считала: это новый, это не наш, – значит, ожидать можно всего, но только это не имеет никакого значения. Вздумай кто-нибудь похвалиться или обещать невиданное, Плещиха перебирала в голове родню и говорила: «Это было у деда». И когда все знают, что это уже было, то и не удивляются.
– Штукатурка обсыпалась, – сразу поняла Плещиха причину явления знамения, – что же тут особенного?
Но, считая веру в чудесное полезной для людей, прибавила:
– Это я так думаю, а там Бог знает… Мы, Плещихины, были всегда средней религиозности.
Князя Плещиха звала толкушею, и когда ей сказали: «Господь указал нашему князю поднять золотой гроб благоверного Юрия», ответила просто:
– У них это в роду: отец его тоже толкущей был. Но плещихины слова в этот раз были бессильны: или уж наждались, наголодались люди Сборной улицы и дошли до последнего? Или, может быть, самой Плещихе конец пришел?
Курица-вещунья пропела среди белого дня петушиным голосом.
– Сем-ка и я посмотрю, – встревожилась Плещиха и открыла окно.
Столпотворение Вавилонское, Содом и Гоморра были на улице: копали под самым плещихиным домом, колебалась земля, дом дрожал; стройными рядами, отливая на солнце синим бархатом, перебирались сытые крысы в соседний дом.
Курицу-вещунью одну боялась Плещиха и, когда снова запела курица петушиным голосом, задумалась:
«Как быть с толкушею?»
Были какие-то трубы со скотных дворов и ям Миллионной горы, и все они сходились в одну плещихину трубу на дворе. Когда загремели железные ломы о кованую дверь, Плещиха вдруг вспомнила о трубе и сказала:
– Сем-ка я их угощу.
И угостила.
Князь был наверху. Слышал удары железных ломов о кованую дверь и с фонарем в руке хотел уже спуститься туда. Вдруг зашумело внизу, и босомыки, тесня друг друга, задыхаясь в зловониях, стали выбираться наверх.
– Что такое?.. – спросил князь, но, оглядев босомык, сам догадался.
Плещиха спокойно лежала всем своим большим животом на подоконнике и, седая, белая, спокойно глядела вниз. Князь хотел ей что-то приказать, но ему почудилось: это не Плещиха сидит, а большая белая обезьяна.
– Обезьяна! – хотел крикнуть князь, но вдруг остановился.
– Захлебнулся! – сказали в толпе.
Белая обезьяна сидела в открытом окне, редко мигая, спокойно и вдумчиво глядела на него маленькими, умными, живыми глазами.
– Толкуша! – говорили глаза белой обезьяны. – И отец твой, и дед твой, и прадед были толкушами.
– С максимцем! – шептались возле самого князя пшенные старухи.
– И отец твой, и дед твой, и прадед – все вы были с максимцем! – выговаривали, редко моргая, умные глаза белой обезьяны.
Теснились вокруг князя, давили друг друга, всем хотелось видеть его.
Князь оправился, собрался с духом и крикнул туда, где спокойно сидела белая:
– Обезьяна!
– Ты сам обезьяна! – спокойно ответила она и побежала в толпу обезьян, обезьян, обезьян! Князь опять раскрыл рот.
– Опять захлебнулся! – крикнул кто-то в толпе.
И снова полезли все, давя старух и детей, смотреть, что делается с князем.
Но князь был спокоен. Князь в другую сторону повернулся, где было мало народу, и тихо пошел с улыбкой, читая поданную ему депешу.
– «Овес» – было там одно только слово.
Княгиня загорелая, румяная вернулась и легла в постель с мальчиком. Марфа приехала больная, но не ложилась и вымыла чистенько пол, постлала половики, зажгла перед всеми иконами в доме лампады. Еще другую Богородицу, Нечаянных Радостей, привезла с собой Марфа и повесила рядом с прежней.
– Обе матушки пресвятые Богородицы, Иван-Осляничек обидяющий, Иван-Воин!
Так молилась Марфа, благодаря все это родное семейство.
По чистым половикам тихо подошел к Марфе князь.
Марфа, сияя внутренним светом, как на своего ребенка, посмотрела на князя и слегка погремела дверной ручкой.
– Войдите, – слабым голосом сказала княгиня.
Князь увидел младенца. Обыкновенный младенец был: красный, головка толкачиком. Но князю в первую минуту показалось, будто младенец не такой, как у всех, а ему почему-то теперь хотелось, чтобы как у всех был его младенец.
– Что ты смотришь так? – спросила княгиня.
– Толкачиком… – пробормотал князь.
– У всех младенцев головки толкачиком, – сказала Марфа.
И князь успокоился.
Назовем, конечно, Юрием? – спросил князь. Княгиня смутилась: младенец уже был окрещен и назван в честь Ивана-Осляничка, снимающего обиды человеческие, Ваней. Но, чтобы не огорчить на первых порах князя, больная моргнула Марфе и ответила:
– Юрием, Юрием…
Князь совсем успокоился и вступил в мир скромных надежд и нечаянных радостей.
Посмеялись в городе Белом над всей этой историей и забыли. Но в лесах за Ведугой не так прошло.
– Исполнилось три с половиной времени, – говорили пророки, обходя леса, – свету конец!
Бороволоки, услыхав о конце, стали подковки сдирать, а лесные женщины, ощупывая за пазухой припасенные мешочки с ногтями, живые ложились в гроб.
«Затрубит архангел в трубу, – думали женщины, – ногти срастутся».
И видели они высокую гору, и видели они на горе Михаила Архангела, и видели самих себя, как ползут они на гору, цепляясь за камни длинными ногтями.
Но час обещанный пришел, архангел не трубил в трубу, в лесу было темно, не загоралась земля. Тогда вышли из гробов женщины, одетые в белую одежду, и спрашивали пророков: «Когда же будет свету конец?»
– Кончилось! – ответили пророки и вывели женщин из темного леса на чистое место и показали им небо, все усеянное звездами.
– Все там! – сказали пророки.
И поняли женщины, что забыты они здесь на земле, и горько-горько заплакали.
Саморок
IРаз на маленькой снетоушке из Большого озера в Крещеные Нивки приплыл атаман одной самой счастливой рыболовной артели Степан-ведун. До сих пор поминают добром у нас, в Паозере, этого Степана; был он такой ведун, что, бывало, на любом месте зачерпнет горсть воды и без ошибки скажет, есть ли тут рыба и какая. Приплыл этот Степан в Крещеные Нивки и сел на большой смолистый пень покурить. Крещеные Нивки самое любимое паозерами место – высокий лесистый кряж, и под ним бухточка ласковая, только не говорит: «Заезжайте, пожалуйте!» В чуму скотскую, очень давно, похоронили здесь простого мужика Фому и поставили на его могиле крепкий дубовый крест, чтобы чума испугалась и поскорее ушла. Теперь к этой могиле ходят старухи Богу молиться, веруют, что тут не простой мужик, а сам Фома-апостол зарыт. Крест стоит высоко на кряжу; вокруг него большая густель, от прежних полей осталось одно только название «Крещеные Нивки».
Оглядывая любимое место, думал Степан про себя: «На воде ноги жидки… что наше рыбацкое глупое дело? То ли вот взять бы тут утвердиться; сиди на месте, и никто тебя не догонит, а наше дело пустое: дунул ветер, и нет тебя, – на воде ноги жидки». Дальше больше раздумывал Степан, сидя на смолистом пне, писал на палочке ножиком, и выходило ему по крестикам на палочке, что землю он может осилить, а эти места как раз в то время и отдавались. И такой был атаман крутой и горячий, что сразу и решил отсюда ехать в город и делать заявку на Крещеные Нивки. Только стал, было, подниматься со своего пня Степан, вдруг слышит, кто-то его на пню придерживает. «Ай, леший сильней водяного!» – сказал атаман, рванулся, отодрался, подивился на пень, что уж очень смолист, и подумал: «Сам пень смолист, или кто насмолил?» Этого атаман не испугался, перекрестился на Фому-апостола, сел в свою снетоушку, парус поставил и прямой поветерью покатил в город к начальнику делать заявку на землю. Ветру на Большом озере еще надбавило, не успел Степан хорошенько одуматься, как сидел уже в прихожей у начальника. На лавочке, где он присел, лежала какая-то грамотка; Степан ее не заметил, сел и прикрыл. А была это какая-то очень нужная грамотка; хватились ее, искали, искали, да так, что из-за этой грамотки все между собой переругались и начальник обещался к Новому году всех прогнать. Тут понадобилось Степану выйти на минутку покурить, приподнялся он, а лавка с ним поднимается; рванулся атаман, грохнула лавка, все оглянулись на Степана и ахнули: нужная грамотка назади к атаману примазалась. Пробовали отдирать – не отдирается, отмачивать – не отмачивается, отогревать смолу утюгом – штаны горят. Что делать? Сняли с грамотки копию и засвидетельствовали. Все тут, конечно, повеселели, помирились, начальник всех простил и дело о Крещеных Нивках сделал с большим удовольствием. На базар Степанову грамотку тоже заметили, стали смеяться, что неграмотному мужику грамотка сзади пристала, и прозвали его Грамотным. Так эта кличка пошла вечно ему и детям его, и все, кто селился в Крещеных Нивках, становился Грамотным.