Моя другая жизнь - Пол Теру
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Артуро Триподи уже умер, и Руперт Муди тоже. Теперь можно.
Чаепитие в Фулеме у Триподи оказалось не ахти каким интересным. Старик был грузен, глух и страшно близорук. На нем были тяжелые очки, а из уха торчал слуховой аппарат. Обут он был в туфли на толстой подошве, хотя явно никуда не выходил, и в его маленьком домике они смотрелись нелепо. Так же нелепо, как мешковатые брюки, мятый пиджак и галстук. Не думаю, чтобы он специально нарядился в мою честь. Просто европейская манера — твидовый пиджак и галстук в жаркий летний день. И от этих потуг выглядел он еще потрепаннее, чем если бы был одет в тряпье.
Я задал ему какой-то вопрос, что-то о жизни в Лондоне, надеясь на ответ, который мог бы мне пригодиться.
— О, Руперт знает всех английских интеллектуалов! — ответил он, явно не услышав моего вопроса.
Быть может, он хотел сделать мне комплимент, но слово «интеллектуал» в Англии никто не употребляет. По-английски оно звучит старомодно и смешно. Это европейское слово. Интеллектуал — это европеец; это тот, кто говорит с сильным акцентом, кто одевается, вроде него самого, в дешевый вытертый твид и сидит в уродливом, пузатом кресле, вырядившись в пиджак, галстук и тяжелые башмаки, посреди книжных шкафов. Плюс к тому он обязательно курит трубку и ест обильную тяжелую пищу, приготовленную преданной усатой старухой.
— Английских интеллектуалов не бывает, — сказал Руперт.
Этого старик тоже не услышал. Несмотря на жару, мы пили горячий чай, и Триподи оставался в своем пиджаке. В ящиках на окнах росла какая-то трава, на стенах висело что-то классическое — гравюры Пиранези, греческие развалины, — и еще там было несколько ваз с мертвыми цветами. Я не мог определить, то ли они просто завяли и почернели, то ли их засушили специально. Так или иначе, они придавали комнате похоронный вид.
Артуро Триподи не был изгнанником. Это был выдающийся иностранец, известный своими публицистическими заметками, тонким пониманием истории и мрачноватой экзотичностью. В Америке ему пришлось бы интегрироваться и стать лояльным американцем. В Англии от такого человека ожидалось, что он будет держаться в стороне и прославится своей иностранностью, своей не-совсем-приспособленностью, как Джозеф Конрад когда-то. Триподи входил в неанглийскую элиту, к которой принадлежали Георг Штайнер[77], сэр Исайя Берлин[78] и Элиас Канетти[79]. У всех у них были английские паспорта, но они оставались иммигрантами. Я тоже мог бы стать таким, если бы захотел.
Кроме того, Артуро Триподи был знаменит своим безденежьем. Мудрый старец без определенного дохода, он жил на премии. В Англии прорва всевозможных литературных премий. Англичане вручали ему подарок, но не за то, что он опубликовал, а за то, над чем он работал, за само его существование. Он близко знал членов жюри, но все было по-честному. Триподи на самом деле стоил этих денег; но хоть на жизнь ему хватало, разбогатеть на премиях было невозможно. Английское покровительство было скупо: мизерная сумма с каким-нибудь громким названием. Когда я видел на суперобложке его книг Лауреат премии Боувуд-Хэнкока, на ум приходили королевские гарантии на банках с горчицей (Поставщик Его Королевского Высочества Принца Уэльского).
У Триподи были изданы мемуары, которые он назвал романом, несколько эссе и отдельных воспоминаний, очерк о мавританской мысли в Испании, недавняя работа по поводу смерти Набокова, длинная статья о художнике Бальтюсе[80] и монография о романе Итало Свево[81] «Дряхлость», длиннее самого романа. Похоже было, что когда-нибудь он и Нобелевскую премию получит; и почти наверняка ему предложат дворянство — еще один акт покровительства, — и он его примет. С ним обращались так, будто дворянство это он уже получил.
Усатой старухи, которую я ожидал увидеть, не было. Чай он заваривал сам, очень осторожно, словно проводил сложный химический эксперимент. И выставил на стол какое-то древнее печенье. Он был один. Несмотря на сильный акцент, разговорами своими Триподи прославился больше, чем сочинениями; а уж о молчании его ходили легенды.
Руперт предупредил меня, на что рассчитывать, еще до нашего визита:
— Жена спросила его: «Так в чем же смысл вашего анализа одиночества?» А он вообще ничего не ответил, представляешь? Просто улыбнулся, и всё. Ни слова. Фантастика!
Триподи был замечателен тем, что никогда ни в ком не нуждался, был всегда одинок и специально изучал это свое одиночество, его историю. Он уже много лет (жена Руперта сказала — тридцать) работал над книгой под названием «Когда ты один».
В тот день он говорил очень мало. Мне не всегда удавалось заполнить паузы его знаменитого молчания. Он был на самом деле очень глух. И очень инертен. Просто сидел и пил чай прихлюпывая.
То ли из-за его толстого пиджака, то ли из-за седой щетины, от которой кожа казалась матовой, или, может быть, какой-то свету него в глазах мерцал, — но я не мог отделаться от ощущения, что внутри него кто-то есть. Внутри этого пиджака, внутри этого тела. Он был невнимателен; казался занят тем «кем-то», кто был у него внутри. Быть может, как раз об этом Руперт и говорил?
— Подожди, увидишь, — сказал Руперт.
Визит закончился; я уходил с облегчением. И отлично понял почему, когда вдохнул свежего воздуха на улице. Это удушающая атмосфера дома Триподи так на меня подействовала, тесное помещение с великим множеством пыльных книг. И сам бескровный старик — тоже. Я впервые в жизни понял, как простые люди относятся к книжникам: бездушные, бесплодные, пустые болтуны. Да и болтовня его, при этом ужасном акценте, была маловразумительна — трудно было уловить, что он говорит. С ним я почувствовал себя простаком, в котором доктринер вызывает враждебность. Слово «интеллектуал» в Англии и вправду употреблялось редко, хотя «псевдоинтеллектуал» было слышно на каждом шагу. Но мне казалось, что этот человек, состоящий только из мысли, без души, был вечен и несокрушим.
— Я тебе все расскажу, — пообещал Руперт.
— Когда? — На самом деле меня интересовало не когда, а все ли он мне расскажет.
— Ну, ты точь-в-точь как моя жена!
Руперт тогда возился с передачей о Триподи. Но ему хотелось познакомить меня со своим героем еще в процессе работы, чтобы увидеть мою реакцию. Я не стал скрывать свои впечатления.
Конечно, Артуро Триподи — чудо, сказал я. Но весь он — одно мышление. Он не действует, это голова без тела. То, что я читал, мне очень нравилось; но когда я его увидел в той душной комнате, меня просто ужаснуло, как чопорно он сидит; и пиджак с галстуком тоже ужаснул. А акцент у него неестественно резкий. Он что — нарочно его культивирует? Слово «бездушный» кажется метафорой, пока не встретится вот такой, с таким нечеловечески бледным лицом и огромным серым лбом. Да еще и глухой. Рядом с ним я безграмотный, суетливый — какой угодно, — но живой, черт возьми!
Моя реакция Руперта восхитила, и вскоре после того он пригласил меня посмотреть неотредактированную запись своей программы.
— Там есть ключ к нему, но боюсь, что последнюю правку этот ключ не переживет, — сказал Руперт. — Жена настаивает, чтобы я его сохранил.
Мы встретились в здании Би-би-си на Шепердз-буш. Запись смотрели в студии, которая выглядела лабораторией, а пахла старой, душной гостиной. На столе, покрытом скатертью, толпились использованные пластмассовые чашки, полные окурков, и торчал стеклянный графин с мутной водой на донышке. Я ненавижу все эти студии. Я всегда знал, что не смогу работать на радио или телевидении, потому что все там делается в комнатах без окон.
— Поехали, — сказал Руперт. Ему, как всегда, не терпелось, глаза блестели. Я узнал дом Триподи. — Это самое начало. Для моего вступления. А может, мы его самого пустим, чтобы говорил, пока титры идут.
На экране был дом в Фулеме, потом парк, Ил-Брук Комэн, Масгрэйв-кресент, вдали Кингз-роуд; потом камера перешла на ближний план, мягко въехала внутрь дома, прошлась по книжным шкафам и остановилась на кресле, где сидел Артуро Триподи.
— Джулиан назвал это своей «линией Феллини», — прокомментировал Руперт.
— Романа, как такового, больше не существует, — сказал Триподи. — Эта форма себя изжила. Как сонет. Как пьеса в стихах. Неужели кто-то еще верит в роман?
— А что придет ему на смену?
Голос Руперта, но сам он оставался за кадром.
— А разве он не глухой? — спросил я.
— Вопросы были на больших кусках картона. Наша девушка держала их у меня над головой.
— Что уже пришло ему на смену? Нечто, более похожее на автобиографию или мемуары. Как раз поэтому так важен Свево. Он современнее Джойса. Джойс это знал, потому и старался привлечь внимание европейских интеллектуалов.