Том 1. Тихие зори - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта самая барская порода в Настасье Романовне очень даже меня прельстила; понятно, не одно это.
Что-то в ней такое было: движения тела, поступь, губы влажные и огонь скрытый, я все же чувствовал его, – это все и раскаляло меня до последней степени. В скромности ее, как будто робости, покорности я такое видел, что у меня ноги дрожали.
Не умею сказать и, признаться, не размышлял тогда, нравлюсь ей или нет, меня одно разбирало: как бы ее добиться, а без брака, я понимал, она ко мне не пойдет, потому силу свою женскую знает. Я же был уже буфетчиком, человеком состоятельным, любил ее зверски, это тоже она видела, был собой недурен, горяч: ей, одним словом, полный смысл за меня выходить. Она и вышла.
Таким манером сделался я вдруг женатым и солидным человеком, несмотря, что чуть не вчера еще разбойником был. И как сами понимаете, не мог себя просто, покойно чувствовать. Настасья Романовна превзошла, чего я от нее ждал, и до того меня доводила, что, кажется, так бы ее и разорвал на части во время любви. Совсем я как пьяный или безумный от нее был. И с каждым днем я сильней чувствовал, как в нее въедаюсь, как нельзя от нее оторваться, точно она оборотень какой, упырь, которому меня же и съесть надлежит. А она ходит себе весь день невинно, глазки потупив, в работе мне помогает по буфету, и только иногда блеснет у ней во взоре такое, что от ее скромного вида весьма далеко.
Я же у стойки стою, за кассой, за огромнейшим самоваром наблюдаю и, когда она вблизи меня проходит, холодею. Да и вообще, как уже сказал я, не было мне покою. Дела шли очень порядочно, кухню я улучшил, и проезжающие весьма оставались довольны – особенно свежей рыбой, которой доставку я устроил. Много у нас столовалось пограничных офицеров и господа жандармы. Не скрою – каждый раз, как увидишь синий околыш этот-то, и кажется: ну, голубчик, по твою душу, пожалуйте-ка в тюремный замок, а оттуда на перекладину, на качели воздушные. И главное, я понимал, что это верно, что, коли моих товарищей вздернули, почему же и меня нет? Чем я меньше их заслужил? А потом смеялся над собой, издевался, что я трус, дурак, байбак. Ну, было и было, а теперь концы в воду, в живых-то никого не осталось, и меня при ограблении никто не видел, стало быть – откуда ж меня опознать могли?
И тогда я напускал на себя веселость, даже наглость такая во мне появлялась, что я со знакомым жандармским капитаном об этом самом ограблении разговор завел. «Да, – сказал, – деньги-то не все нашли, пять тысяч пропали, верно, один голубчик все ж таки утек, не отвертится».
А я посмеиваюсь, говорю:
– Разумеется, дело. Вздернут.
Так-то вот я кощунствовал, можно сказать, а сам Настасьи Романовны немного боялся. Ходит она, работает около меня чисто, тихо, а у самой все такая улыбочка, что это, мол, одна видимость, а тебя со всеми твоими штуками я наизусть знаю. Ничего от меня не скроешь.
По правде говоря: друг с другом мы целый день, спим вместе, взгляду ее каждая моя жилочка открыта, и когда я побледнею, когда тоска на меня находит, ничего этого нельзя утаить; уж про то не говорю, что во сне станешь бормотать, – сны же у меня всегда были беспокойные, а в это время особенно.
И я тоже присматривался к Настасье Романовне, к ее поступи мягкой, теплоте, что в ней была, и думал: а что, если бы она узнала, на какие деньги я этот буфет содержу? Что б она сказала? Это загвоздка была для меня, и, положив руку на сердце, ничего я тут не мог ответить.
Как-никак прожили мы зиму, а в марте весна уж открылась, в западном крае она раньше нашей, московской, бывает. Стало у нас больше пассажиров: перед Пасхой многие из столиц за границу ездят отдыхать. Смотришь, бывало, на эти скорые поезда, что богатых людей, спокойных, довольных, в чужие страны везут, даже завидки возьмут. На лицах у них написано: мы, мол, порядочные люди, сколько надо за зиму поработали, деньжонки есть, а теперь едем жизнью пользоваться, потому мы не какие-нибудь, не шушера, а настоящие. И они на меня тоже тоску нагоняли. Хотелось мне тогда тоже в поезд сесть и куда-нибудь на край света уехать, например в Южную Америку. Тут я вспоминал, как, бывало, Ольга Ивановна читала в газетах о разных кассирах, мошенниках, которые, взяв большой куш денег, за границу скрывались. Помню, когда она это читала, мне было чудно и очень я себя далеко от этих людей полагал, а вот теперь оказывается, сам как раз такой, даже хуже, и еще тем хуже, что и цапнул-то немного.
Между прочим, здесь я имел одну встречу. Однажды вижу, несут на носилках человека четверо носильщиков, за носилками дама, хорошо одетая, в сером костюме: это значит, только что из Москвы поезд пришел и больного старика к заграничному перетаскивают. Смотрю, знакомое что-то. Ближе подходят – ну, конечно: Лев Кириллыч и Ольга Ивановна Значит, на воды наконец собрался. Я за самовар наш огромнейший укрылся, но тоже, помню, как бумага стал белый. А тут как раз Настасья Романовна со своим невинным видом.
– Взгляните, – говорит, – Николай Ильич, какого слабого человека, а тоже лечиться везут!
Сама смотрит на меня, и видит, как я смутился, и улыбается:
– А вы, говорит, даже и взглянуть не желаете.
Боже мой, прости мне мои прегрешения, но не удержусь все же не сказать: иногда эта самая ее улыбочка из себя меня выводила – будто надо мной насмешка.
Ну, вообще наша жизнь с Настасьей Романовной не очень-то ладилась, как и надо было ждать, понятно. Я на жену просто смотрел: взял, купил – и готово. А того я не соображал, что человека-то купить трудно. И Настасья Романовна, хоть и жила и спала со мной, мне только по видимости принадлежала, а сердце у ней было свободно: меня она ни крошки не любила, это я понимал. Так что мысль моя: на тихой, на любящей девушке жениться и с ней счастливо жить – это все только по внешности исполнилось, а в середке пустое место.
Понятно, что я такое был? Буфетчик, хам. А у нас на станции и пограничники и жандармы – некоторые даже собой видные офицеры. Бабье ж дело такое, что военный для них орел и сразу к себе располагает. И из них кто побойчей, поопытней, тоже мог в Настасье Романовне ее породу разобрать, а на это все ведь падки, дело известное.
Одним словом, явился тут поручик Бабанин, жандарм– рослый, розовый, усики черные; как пришлось мне в жизни заметить, довольно часто бывают жандармы такие розовые и упитанные, особенно в молодости.
Стал он и так и сяк, к буфету очень зачастил: бывало, выйдешь зачем наверх, в меблированные комнаты, спустишься потом – он уж у стойки, с Настасьей Романовной любезничает, и со мной запанибрата, точно я ему родственником довожусь. Меня это злило. Молчу, креплюсь, на шуточки его не отвечаю, свое дело делаю, а у самого закипает. Настасья Романовна это понимала очень хорошо и со мной как нарочно еще ласковей, так овечкой и лебезит. Меня же провести трудно, и скажу так: к тяжелым мыслям, что меня одолевали с тех пор, как на вокзале поселился, прибавлялись теперь новые. Стал я задумчивей, угрюмей. На меня нападала тоска, и теперь я не мог от дум оторваться, от дум о своей жизни. Прежде как ляжешь, сразу засыпал, а теперь нет: рядом Настасья Романовна– спит, во сне чему-то улыбается. А мне мерещится – это поручик Бабанин ей снится. И я на нее смотрю, мне тоже жутко делается, будто чую я, эта женщина тоненькая и есть моя погибель. Страсть я к ней чувствую зверскую, точно она еще невинная девушка, и ненависть такую: вот, кажется, взял бы ее да тут же и задушил. И даже мне представляется, как шейка ее слабая под моей лапой хрустнет. «Что ж, моя жена; будет гулять – задушу. И ничего такого нет. Я ее из горничных взял, женился, сам, кроме нее, ни на кого не гляжу, а она с жандармом будет путаться?» Сядешь, бывало, в одном белье на постели, голову руками сожмешь. «Не любит, стерва, обманула, как замуж шла. Да разве спрашивал ее, любит ли? Все равно, коли замуж выходишь, должна своему мужу верной быть и любить его». Тут уж поймешь, что глупости болтаешь, как есть на постель повалишься и лежишь как колода, с пустой головой. Потом лампадку зажжешь, поставишь перед иконой свечку. Молиться хочется, да не выходит ничего. Трудно, видно, такому, как я, очиститься.
А у меня кроме Настасьи Романовны еще мука была, тоже меня изводила. Те несчастные деньги, что на мою долю выпали, не все были кредитками. Тысячный билет один затесался туда, государственной ренты. И продать я его не смел, по той причине, что его номер известен был, – значит, предлагать его опасно. Я хранил этот самый билет очень аккуратно, и до чрезвычайности жег он мне всегда руки. Главное же, должен был я его от Настасьи Романовны прятать; сами знаете, что за народ бабы, и тут чем ведь дело пахло. Совсем же его разорвать тоже духу не хватало, – думал, пройдет время, как-нибудь через жида или контрабандиста спущу.
Между тем стал я насчет жены анонимые письма получать. Понятное дело, разные там «доброжелатели». Сперва понемногу, потом прямо делали объяснение, чтобы, мол, за женой присматривал, у нее с поручиком Бабаниным дело есть. Я сперва промолчал, потом к Настасье Романовне. Та в слезы, на икону божится, что это враги наши подстраивают, а сама дрожит, и чую я – боится. Была она блудливая женщина, стало быть не из храбрых.