Том 1. Тихие зори - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты? – спрашиваю. – Больна?
Молчит.
– Да что с тобой, случилось, что ли?
Опять молчит, только письмецо мне подает.
«Что за дьявол такой?» – думаю. И что ж в этом письмеце написано? Что вот ей, Ольге Ивановне такой-то, объявляется партией смертный приговор. Я на дыбы:
– Какой партией? За какие провинности?
– Я, – отвечает, – тебе этого раньше сказать не могла, – и легла ничком на постель, уши руками прикрыла, точно я ее бить собирался.
Потом стала плакать и меня упрекать, что я ее не люблю, по женщинам бегаю, одну оставляю, а ее все обижают. «Нет, – думаю, – погоди». Сел я к ней на постель, ноги дрожат. «Погоди, – думаю, – все узнаю».
– За что ж убить тебя грозятся?
– За то, за то… – вдруг она вскочила, и глаза у ней засверкали, как у дикого хоря, – вышло бы, богатыми б были, за то, что я их кругом пальца вот как обертывала, а они думали, я ихняя!
И опять она распалилась, что дело у ней сорвалось, и со злобой, с сатанинской яростью все мне выложила: что правда втерлась она в партию к политическим, и в охранное отделение поступила, и все в гору шла, народу порядочно повыдала, к осени повышение должна была получить, а теперь все пропало, потому что узнали. И опять она в отчаянье впала, что вот ее не сегодня завтра убьют. Ох и ночь же эта была!
Хоть никогда я Ольгу Ивановну душевной любовью, с уважением, с жалением не любил, но, когда она мне это рассказала, прямо скажу: бездна у меня под ногами разверзлась.
Чтобы с Иудой-предателем в одной постели спать, этого я никогда не ждал. Но тут-то и началось. Она это сейчас же поняла, а как была женщина цепкая, то меня выпускать ей совсем не подходило. Сначала она мне в ноги, чтобы ее убить будто, и потом ползала, как гад, руки целовала, а потом еще лучше устроила – женскую свою силу против меня пустила, – и как была разгорячена да и я взбудоражен, то ей это очень даже удалось. И в этом самом деле топили мы оба себя, как в вине, она – позор свой и страх, я – смятение и гордость, остатки, что во мне было еще человеческого. Понимал я, тут моя гибель настоящая начинается. И точно провалился куда – заснул.
А проснулся другим человеком. Ольга Ивановна опять вкруг меня хлопотала: деловитая была женщина, и на личике ее миловидном опять заботы были, так и кипело и варилось в ней опять: что вот, мол, надо как-нибудь вывертываться. А я, напротив, совсем воли лишился. Точно рыба на берегу: треплю хвостом, а дышать нечем, и все равно с места не сдвинешься.
В этот день я совсем Льва Кирилловича не видел и не показывался к нему, а уехал из дому – опять был на бегах, напился, и весь свет, вся Москва мне теперь другими казались. Как море по колено. Ведь, так сказать, я все ж таки предателем еще не был, а мне мерещилось, что я теперь что угодно могу сделать, не только что котом стать, а на всякое преступленье пойду, потому в чужой я власти, в греховной, и мне все равно пропадать, так сейчас ли, или еще когда – все равно.
Вечером, когда вернулся, встречает меня Ольга Ивановна, глаза у ней сухие, горят, и вся она не своя, будто в другом месте присутствует, а здесь одна ее видимость. Я очень хорошо понял: бегал хорь цельный день, придумывал, и теперь вот он, готов.
Так оно и вышло. Верно, придумала, да еще что!
Увела меня в комнатенку, дверь на крюк и говорит:
– Здесь оставаться нам нельзя, бежать надо, за границу. Денег мало. Это не беда.
Все она рассудила. Вынула револьвер, на меня навела.
– Если, – говорит, – проболтаешься или помочь не захочешь – мне терять нечего, живым не выпущу.
Я слушаю, молчу. Не испугался нисколько, знаю все равно: как она скажет, так и сделаю.
А надумала малявка так: у Льва Кириллыча в столе, на ключ запертом, процентных бумаг и деньгами хранилось тысяч на двадцать.
Ключ этот он под подушкой хранил и спал довольно чутко. А последние дни стал, чтобы от бессонницы избавиться, понемногу морфию принимать. Как он в двенадцать задремал, должен я к нему прокрасться и морфию в рюмку всыпать, чтоб уж не проснулся. Потому это я именно сделаю, что у мужчин нервы крепче, видите ли. А она – вдруг испугается и все испортит!
Я не помню слов, какими она мне это говорила. Может, потому, что таких слов и нельзя запомнить. И даже я предполагаю: не была ли Ольга Ивановна, когда револьвером грозила и план свой рассказывала, – не была ль она просто сумасшедшей в это время? Бред свой (бредила, может, от ужаса) и мне навязала. А что навязала – это верно. Может, расскажи она мне это неделю назад, я б ее тут же, как суку паршивую, прихлопнул. А то ведь нет – сидел, слушал, ни слова не сказал. И день следующий точно во сне прожил и ждал вечера, как особенного часа жизни, потому знал, тут решается моя судьба. Ольга Ивановна тоже была особенная, точно вся в одном, и ходила осторожно, чтобы, скажем, не расплескать, что в ней было.
Вечер наступил, звезды над садом нашим зажглись, а я как полоумный в саду на скамеечке сидел и часу ждал. Помню, когда о двадцати тысячах думал, которые у Льва Кириллыча в столе лежат, то по всему телу проходило мучительное, сладкое чувство. Что говорить: я эти двадцать тысяч очень хотел получить, и одной Ольгой Ивановной всего не объяснишь. Мне за границу хотелось, в рулетку играть, миллион выиграть, а что больным одним стариком меньше будет, да еще таким, как Лев Кирил-лыч, – право, мало это меня касалось.
И когда я так в саду сидел и ждал, мне показалось, что теперь уж никакая сила меня не может удержать: раз случился во мне этот перелом – конец. Шел я как в пропасть в эту комнату Льва Кириллыча. Дело прошлое, могу сознаться, наслаждение великое было – чувствовать, что вот сейчас, сейчас… и уж не вернешь. Убийца, вор! Голова кружится.
Ольга Ивановна сидела у себя в комнате, будто и ничего произойти не должно было. Опять я не могу сказать, в здравом уме была или нет. А я через балкон прошел, дверь балконную притворил на шпингалет и на цыпочках мимо отворенной двери ко Льву Кириллычу прокрался. Лев Кириллыч лежал на спине, спал. Я из гостиной – в коридор. Войти должен был из коридора, чтоб если он глаза случайно раскроет, то меня не увидел бы. Так все и сделал. Лежит. Тишина в доме мертвая, по Москве пролетки где-то гремят, где-то очень далеко.
Подошел я к самой коробочке с морфием, – кости и голова на ярлыке, при свете ночника увидел, – вздохнул, руку протянул и вдруг… почувствовал, что как раньше ничем меня нельзя было остановить, образумить, так сейчас нельзя заставить этот порошок в руку взять. Постоял, повернулся и тихо, деловито, как Ольга Ивановна со мной говорила, прошел в ее комнату. Она встала – спрашивала, значит, сделано ль. Я ничего не сказал, пальто надел, потом спокойно, точно мной тоже другой кто управлял, изо всей силы ударил по лицу Ольгу Ивановну. Я был тогда силен. Она упала, а я вышел.
IIПошел я по Садовой медленно к Тверской. Рассвет занимался. Я шагаю, и так устал, что насилу ноги двигаю. Но покой на меня нашел удивительный. Так бы и ушел сколь можно дальше, – в поле бы выбраться, лечь на спину и просто так полежать.
Тут на меня ужас напал. Хорошо в поле лежать, у кого ничего нет на совести, кто сердцем чист. Ну а кто преступником, убивцем стал – тому как? Чуть я не побежал бегом. Мне померещилось то есть, что Льва Кириллыча я отравил и с Ольгой Ивановной в предательскую шайку вошел и Иудины сребреники получаю. На одно мгновение представил – похолодели виски.
И так я, значит, по Садовой чуть не бегу и про себя твержу: «Нет, нет, неправда это все, неправда».
И тем же утром, в шесть часов, как только буфет открылся, сидел я на Брестском вокзале и чай пил, про себя размышлял, как мне быть. Теперь уже поспокойней был и понимал, что ничего еще не случилось, и мог несколько умом пораскинуть. Значит, очень меня эта история с Ольгой Ивановной и Львом Кириллычем задела, и, хоть жил я неправильно и развратно, все же это весьма меня встряхнуло.
Жизнь моя мерзостью показалась удивительной. Неужели ж я правда такой уж кот, супник и мошенник беспросветный? Неужели ж не могу честно устроиться, на тихой девушке жениться, жить в своем углу покойно, прилично? Ну ведь годен же я на что-нибудь, кроме бегов да клуба? Тут гордыня моя всегдашняя заговорила. Нет, это еще мы посмотрим!
И вот сидя, с самим собой разговоры ведя, дошел я до очень простой вещи: Ольгу Ивановну я брошу и всю свою жизнь прежнюю, а постараюсь по-новому устроиться, если можно, даже из Москвы совсем уехать, чтобы меньше соблазну, да может, где в других местах и лучше будет.
День разыгрался веселый, солнечный, и, когда я с Брестского вокзала шел по Тверской, представлялось мне, что я теперь другой человек, весь вымытый, полегчавший, силы у меня сколько хотите, а вот люди, солнце, тепло – это все отлично. Ольги же Ивановны замыслы меня не касаются.
И так я себя разжег, мне и впрямь представилось, что я порядочный человек и образованный даже. Вспомнил Андрея Иваныча, метранпажа, который меня в детстве грамоте учил, и как Никитина когда-то читал. Опять стыд меня обуял: ведь за все время, что я в праздности и сытости с Ольгой Ивановной прожил, я ни одной книжки не прочел, даже в газетах читал только про бега да несчастные случаи, судебные дела.