Том 1. Тихие зори - Борис Зайцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он их не любил. Вообще любил он мало кого, но ему нравилась гувернантка Маргарита Кирилловна, высокая девушка, игравшая на рояле. От рук ее пахло духами. У ней были темные, прекрасные глаза.
– Маргарита Кирилловна, – говорил он ей иногда внизу, в то время, как наверху отец изучал Шекспира, – сыграйте рапсодию Листа.
Она играла улыбаясь, а он подходил, прислонялся к ее плечу и молча смотрел на длинные ее руки.
– Нравится? – спрашивала она.
– Очень.
– Ну, идите готовить уроки. Вам вредно мечтать.
Она опять посмеивалась и прибавляла:
– Вы и так слишком поэтический мальчик.
Поэтический мальчик уходил, а если была весна, шел в небольшой сад, бродил по дорожкам, слушал шум города и глядел на звезды, о чем-то вздыхая. Ему очень нравилась Маргарита Кирилловна, но он не знал, любит ли ее, или это просто так.
А она по-прежнему учила его немецкому языку, глаза ее по-прежнему блестели.
Когда ему исполнилось двенадцать лет, и он многое уже понимал, раз, проснувшись на весенней заре и вскочив в тоске, – ему захотелось пройтись по саду и помечтать, – он встретил Маргариту Кирилловну: она выходила в капоте из спальни отца.
Он и раньше замечал между ними нечто, но теперь понял, что любит ее. Он узнал об этом довольно поздно и так и не успел ничего сказать Маргарите Кирилловне. Впрочем, она скоро уехала из их дома. Он не знал, что с ней сталось; но ее тонкие руки, рапсодию Листа и запах духов запомнил он навсегда.
IIС шестнадцати лет он начал писать стихи. Отец же хотел, чтобы он стал профессором, если можно, таким же знаменитым, но изучал бы уж не Шекспира, а, скажем, Лопе де Вегу.
И он сделался филологом, не проявив талантов отца: в университете удивлялись, что сын такого замечательного человека – ниже среднего студента. И так как он был нелюдим и скрытен, мало кто его любил.
Отцу осталось установить лишь мелочи о предшественниках Шекспира, когда внезапно он умер, – как Флобер, – переходя от дивана к письменному столу.
Сына мало поразила эта смерть. Он остался один, с кое-какими средствами.
Он решил, что отдаст себя литературе. Первое, что он сделал, – переехал из дома на Сивцевом Вражке в комнатку у Собачьей площадки.
Здесь он прожил три года, нося студенческую тужурку, и в минуты тоски упражняясь в стихах и прозе. Но ни стихов его, ни прозы никто не печатал.
К концу третьего года одинокой жизни он влюбился в певицу. Он встречался с ней на журфиксах у знакомых еще по отцу, молчал, краснел, бледнел и замирал от ее жгучих глаз. Он ходил в оперу, и ходил бесцельно по улицам Москвы, надеясь встретить ее. Сидел в кафе – и тоже надеялся встретить.
На Страстной она уехала в Крым, он отправился за ней, через два дня. Он знал, что она едет с миллионером, влюбленным в нее, на Бахчисарай и Ялту. Он тоже поехал на Бахчисарай, и видел там золотых пчел среди цветущих персиков и белых памятников татарского кладбища. Но ее уже не застал. Он нанял лошадей в Ялту, и с высот Ай-Петри, в снежной метели смотрел, как голубеет ткхое море и, освещенная солнцем, лежит внизу Ялта. От холода он выпил водки, и, когда спускался в экипаже вниз, сердце его было размягчено, ему казалось, что сияющая внизу Ялта – это видение счастья, тишины.
Он пробыл в Ялте несколько дней и всего раз видел певицу. Он принес ей в отель букет цветов и думал, что теперь-то и начнется настоящее, но ошибся: на другой день миллионер увез ее в Одессу, а оттуда в Константинополь, где они надеялись встретить Светлое Воскресение.
Он не мог ехать за ней в Константинополь, и смотрел лишь утром, как по сиреневому морю чертил струю пароход, уходя к Одессе.
После Константинополя певица вышла замуж и перешла в другое общество, куда доступа он не имел, да и попасть не стремился. Прошло время, и она ушла так же, как детство, мать, Маргарита Кирилловна.
IIIОн же, ясное дело, стал писателем. С Собачьей площадки он переехал на Тверскую, в меблированные комнаты.
Писал он сначала в общепринятом духе, и его три рассказа были напечатаны в почтенном журнале. Потом перешел к новой школе, и тогда почтенные люди перестали его печатать, ибо он стал писать лучше. А молодые, непочтенные, тоже печатали неохотно, так как не был он талантлив: его считали посредственностью.
Сам он знал это, но надеялся, что, быть может, выпишется. А отчасти было обидно: у него есть фантазия, печаль, способность чувствовать – и большое желание работать. Он становился еще одиноче, сумрачней и замкнутей.
Жил он один, утром писал, читал, ходил по бульварам и боялся вечеров. Стал он известен в нескольких кафе, ресторанах. Но продолжал быть непредставительным и незаметным, и среди лакеев не пользовался популярностью.
В кафе его не знали как поэта. Книжек его вообще никто не читал – ни стихов, ни рассказов. Редко упоминали в газетах его имя. Он переехал с Тверской на Кисловку, с Кисловки на Арбат, потом опять на Тверскую, годы шли, и по-прежнему он ютился в нижнем этаже маленьких газет, и по-прежнему говорили о нем, что новой дорожки в искусстве он не проложит: идет за более сильными.
Годы шли все скорей, и он не заметил, как стукнуло ему сорок. Этот год был замечателен для него тем, что вдруг ему улыбнулась удача: появилось сразу несколько статей о его книжке, и на одном вечере, где он читал, девушки поднесли ему цветы. Он поблагодарил и чуть не заплакал. Он был еще более поражен, когда с этого вечера с ним завязала знакомство молоденькая курсистка, лет восемнадцати, с быстрыми глазами и чудесным румянцем.
От всего этого на него пахнуло чем-то далеким, забытым. Он вспомнил Маргариту Кирилловну, певицу. В сердце его появились нежность и умиление. Они ходили с ней вместе на выставки, ездили в Петровский парк. Он любил навещать ее в маленькой, девичьей комнатке на Молчановке; это напоминало ему молодость, и охотно прощал он ей открытки с Беклином. Весной он дошел до такой сентиментальности, что ездил с ней на Воробьевы горы в лодке, и в Царицыно. В Царицыне они однажды встретили восход солнца, и он поцеловал ее. Она как-то смутилась, но не протестовала. Он же, хотя и думал, что не безразличен ей, все же стеснялся своих лет и того, что некрасив и незнаменит.
На лето она уезжала к тетке, в Тамбовскую губернию, и из ее слов при отъезде он понял, что осенью они встретятся как жених и невеста.
Он остался ждать ее и решил никуда из Москвы не уезжать. Он жил в это время в седьмом этаже дома в Благовещенском переулке, откуда видна была вся Москва и окрестности. Он мечтал, сидя на балконе по вечерам и глядя на ласточек, на далекую церковь села Коломенского и на дымок курьерского поезда, – он мечтал, как повезет ее за границу, и как жизнь его примет новый, благородный и прекрасный оттенок. Он писал ей письма, целовал их, и нередко смотрел в бинокль в ту сторону, где была Тамбовская губерния.
Но из Тамбовской губернии вести шли скупее и скупее, и в июле совсем прекратились. Он телеграфировал, целыми часами сидел на балконе, и мокрыми от слез глазами смотрел в бинокль.
Так он жил, мечтал, волновался до августа, когда она вернулась – невестой студента-технолога, с которым познакомилась у тетушки.
IVОн поседел, постарел и осунулся. Мало желаний волновало его. Он прочел уже лучшие книги, видел лучшие страны, статуи, и окончательно узнал, что слава не придет к нему. Это его не удивляло. На десяток подававших надежды выдвигался один. И уже некоторые из знакомых и товарищей по литературе, по молодости, уходили – туда, в царство теней, или света, о котором до сих пор он не успел составить себе представления.
С каждым годом чувствовал он сильнее быстролетность жизни, каждый год отъединял его от былого, и все реже, реже завязывал он новые знакомства. Избегал вспоминать об отце, детстве, Маргарите Кирилловне. В оперу не ходил и не выступал более на литературных чтениях. Лишь привычка к кафе осталась прежняя. Он ходил туда в черном сюртуке, крылатке и широкополой шляпе.
Как отец, как Флобер, он умер от разрыва сердца, встав к столу, чтобы поправить корректуру.
Его хоронило литературное общество. Старый товарищ принес ему и положил в гробу на лоб маленький лавровый венок, но у покойного был такой вид, что теперь это несколько поздно.
Вероятно, царство теней, к которому всю жизнь летел он, было теперь для него раскрыто. И он оставлял нас – всех, кто, быть может, знал его и любил, – лететь, как и он, сквозь тусклые дни, к этой туманной и зыбкой стране.
1914
Грех*
IМне исполнилось девятнадцать, когда я попал официантом в кафе «Ориенталь». Я был здоров, горяч, службу свою ненавидел; да и трудно мне было любить ее: все-таки я учился кое-чему в детстве, пока жив был отец и мы не бедствовали, – и мог бы заняться чем получше, да уж так вышло, что с тринадцати лет должен был зарабатывать, проходить через огонь и воду.