И жизни новизна. Об искусстве, вере и обществе - Ольга Александровна Седакова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Давно уже с рядовой церковной проповедью у многих связывается противоположное «воздушному шару» ощущение усугубления тяжести. Современным жаргоном, нас «грузят»: поучают, обличают, чего-то требуют, указывают верный путь. Убежденность говорящего и убедительность того, что он говорит, часто обратно пропорциональны. У самого проповедника как будто не может быть проблем, ему все ясно. Каждый новый случай он введет в некоторую безусловную систему значений. Для думающего и для чувствующего человека это, мягко говоря, не очень привлекательно. Это не может не напомнить нам советчиков Иова, которые говорили замечательные, безусловно верные по существу проповеди.
Владыка имеет в виду эту плохую славу жанра и сам употребляет слово «проповедь» в кавычках, противопоставляя ее «Божией правде», говоря о каких-то сложных ситуациях, трудных положениях: «Мы должны сказать не „проповедь“»… «Проповедь» в этом его употреблении означает нечто партийное, предвзятое. Род пропаганды и агитации, или вербовки. Его слово, его ответ любой реальной ситуации в замысле всегда должен быть проповедью правды. В отношении правды его страсть не уступит толстовской. О нем говорят как об «апостоле любви» — но в неменьшей мере его можно назвать «апостолом правды». Правды он требует от себя и от своего слушателя — как первого условия духовной жизни, условия sine qua поп. Одно не противоречит другому, любовь и правда, иначе это не христианская любовь и не христианская правда. Но принцип, который составляет своеобразие его словесных текстов, их «поэтику», их язык, их новизну, — это несомненно радикальнейшее требование правды. Правда — это его стиль. Говорить из той точки, где ты, лично ты, в самом деле находишься — а не из той утопической позиции, где «прилично» быть верующему человеку. Оттуда говорят Тартюф, Фома Опискин, Иудушка Головлев. Трудно представить что-нибудь более противоположное святошеству, чем позиция Владыки. И в этом, осмелюсь сказать, евангеличность его проповеди: ведь главные противники слова Христа в повествовании Евангелий — не грешники, а святоши. Категорический императив правды, лично пережитой правды — рискованная вещь. Это может завести (скажут противники такой позиции, и будут правы) очень далеко: туда, куда это завело Льва Толстого, куда завело разнообразных бунтовщиков и ересиархов. В случае Владыки такой поворот исключен потому, что правда его неотделима от великой мудрости, начало которой — страх Господень, что правда не является для него, как для безумных правдоискателей, кумиром, ценностью в себе: это правда Божия. Но то, что он не устает повторять и в личных, и в общих беседах, — что никакой другой духовной реальности, кроме той, что осуществляется в правде, в последней правдивости, нет. Он постоянно напоминает о недопустимости того душевного комфорта, который дает жизнь на чужом месте, высшая форма лукавства.
Правду говорить легко и приятно, замечает булгаковский Иешуа. Вопреки распространенному мнению, так оно и есть: говорить правду легко и приятно, в этот момент ты чувствуешь себя на том самом воздушном шаре. Но этому моменту предшествует решение говорить ее, т. е. преодоление какого-то общего страха и многих частных страхов, тяготеющих над нами, а это отнюдь не легко и не приятно. А следует за этим моментом неизбежное возмездие: ответ тех, кто по разным причинам считает, что полезнее, умнее, смиреннее, наконец, что-то другое, чем правда. И получать такой ответ тоже совсем не легко и не приятно. То, что жизнь Владыки прошла в другом мире, чем Советский Союз, в мире, где человек не притерпелся в такой степени к тотальной повсеместной лжи, где его так не поработили ложью, несомненно, способствовало открытости его проповеди правды и облегчало ее. Он сам не раз говорил об особой свободе, которая дана им. Но тем важнее и насущнее для нас эта обжигающая требовательность Владыки.
Моя тема — язык проповеди — заставляет ждать, что речь пойдет с филологической точки зрения. Действительно, язык бесед Владыки необычайно нов для нашей традиции, для гомилетики вообще. Я не могу вспомнить для него образцов в русской и византийской традиции. Но я буду говорить не об этом. Я хотела бы остановиться на том всем известном факте, что Владыка не писал и не записывал своих слов. И даже — по его словам — не сразу согласился, чтобы они издавались. От него лично я слышала, что первой книге своих бесед он хотел дать название «Собака лает — ветер носит», но сжалился над друзьями, которые просили его это не делать. «Не читайте, — сказал он мне, — это плохое богословие». Ошарашенная, я не догадалась спросить, а какое же хорошее богословие он советует читать. Но теперь, повторяя эти его слова, «это плохое богословие», я вновь слышу и вижу в уме другую проповедь, чем простой смысл этих слов. Его самого. Настоящее богословие. Его поза, его взгляд, изумительный единственный тембр и ритм его голоса. Вот это та самая проповедь, о которой речь шла вначале. Словами передать ее трудно — но что-то такое: «Не будем ничего бояться». И: «Мы здесь не одни». И: «Мы уже не совсем на земле, и в эту тяжесть не вернемся». И: «Как все удивительно». И какие-то еще ближе касающиеся твоей жизни и подтверждающие и приподнимающие ее несловесные слова. «Вместе с висящим на нас балластом», как точно заметил Гете. Не вопреки твоим несовершенствам, грехам и т. п. — а вместе с ними. Вот что чудесно.
И тут я вспоминаю всегда поражавшую меня вещь: незаписанность Евангелия. То, что в его повествованиях ни малейшего знака нет о заботе, чтобы все это было записано — притчи, даже Нагорная проповедь, — чтобы за этим последовало: «Запишите!», как на Моисеевых скрижалях. Даже нищий Франциск, для которого законом было ни о чем не заботиться, позаботился о записи своей притчи о совершенной радости: «Брат Лев, запиши!» Но ничего такого мы не встретим в повествованиях Евангелия. На скрижалях сердца, на плотяных скрижалях пишется Благая Весть. «Вы наше послание», — говорит Апостол. Язык такой, можно сказать, тайносовершительной, преображающей проповеди — человек, Божий человек. То, на чем это записывается, — тоже человек. Здесь кончаются разговоры о кризисе проповеди в наши дни.
Вот хотя бы пара примеров, из которых видно, насколько для Владыки присутствие первее и больше слов: (о храме) «Это место, куда приходит Христос с проповедью, со Своим словом, и больше чем Своим словом — Своим присутствием»[158]; о призвании христианина: «Каждый из нас призван быть живым человеком, входящим в область, где есть полуживые люди, оживающие люди или еще окаменевшие люди. И