Тоннель - Вагнер Яна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Красавица-Кайен быстро склонила голову и тоже беззвучно захохотала. Аська хмурилась и непонимающе хлопала глазами, а Митя почувствовал невыносимый, острый прилив любви.
В эту самую минуту до рефрижератора добрался наконец запыхавшийся лейтенант. Выстрел он услышал шагов за триста, и в голове у него все смешалось: нимфа, ананасовый сок, плачущая хозяйка сеттера и мертвый капитан, — но кобуру он, видимо, расстегнул прямо на бегу, хотя и не помнил об этом.
— Хорошо, — сказала тем временем чиновница из Майбаха и достала блокнот. — Молодцы. А теперь всё, что вы там набрали, придется вернуть.
Ее бледный спутник, однако, пистолет убирать не спешил, как бы напоминая, что призыв сдать награбленное вообще-то не просьба и лучше бы поторопиться. А лейтенант, присмотревшись, узнал в нем рябого мужика, которого видел утром в начальственном лимузине, и застегнул кобуру обратно. Он понял, что и тут все уже решилось, как и с водой, и что у ананасов теперь тоже появились хозяева.
Повисла неприятная пауза. Баба из Мерседеса скучно тукала ручкой по блокноту, рябой мужик пучил глаза и целился в потолок. А вот если послать их, к примеру, в жопу, внезапно подумал старлей. Да что они сделают-то вдвоем. Но прежде чем эта мятежная мысль успела в нем окрепнуть, какая-то женщина с очень красным лицом вышла вперед и сказала:
— Ой, да забирайте, господи. Это, между прочим, само выпало, на полу лежало, — и поставила под ноги белобрысой суке-Терминатору две жестянки сладкой кукурузы.
А следом за ней неохотно потянулись и остальные — кто с парой банок, а кто и с целой коробкой, — и революция сорвалась.
На удивление, гора получилась изрядная. Оказалось, что за неполные десять минут общими усилиями из рефрижератора удалось натаскать почти целую палету, причем набор получился разнообразный, как если бы его составляли на заказ. Когда ручеек подношений иссяк, женщина-Мерседес оглядела добычу и черкнула в блокноте.
— Это всё? — спросила она строго.
Граждане, сдавайте валюту, подумал Митя, и в горле у него опять предательски защипало. Да что ж такое, надо взять себя в руки.
— Пап... Па-па!..— зашипела Аська и дернула его за рукав. Возбужденная, сердитая, с горящими щеками. Ах ты, Павлик Морозов. — Еще мы! — крикнула она и по-школьному подняла руку. — Еще у нас!
И тогда только он вспомнил про свой трофей, опустил глаза и все-таки наконец засмеялся. В легенькой картонке лежало двенадцать баночек томатной пасты. ПОНЕДЕЛЬНИК, 7 ИЮЛЯ, 17:36
Дышать в автобусе было нечем. Окна не открывались, а пара узких форточек и распахнутые двери не спасали, и воздух внутри был горячий, как в парнике. Женщина из белого Ниссана Кашкай провела ладонью по стеклу, чтобы стереть испарину. Стекло на ощупь казалось жирным, и все здесь было такое — нагретое, нечистое. И сиденья, и пол, и поручни, и даже она сама. Платье у нее было порвано, на колене ссадина. И вот теперь она еще испачкала ладонь, а салфетки остались в Ниссане, на приборной панели.
Как он посмотрел на нее, этот маленький фанатик. Как будто она была голая, и не просто голая — грязная, и Алику пришлось накинуть ей на плечи пиджак, который она осмелилась снять только в автобусе. Автобус был для женщин, здесь можно было без пиджака.
Никто не говорил ей, кстати, что выходить нельзя. С ней вообще никто здесь не разговаривал, а спросить она не решилась, хотя ей хотелось увидеть мужа и нужно было в туалет. Все случилось так быстро, и она сама не понимала теперь, как это вообще пришло ей в голову — прийти сюда, она ведь знала, с самого начала знала, что идти не нужно, и говорила Алику. Надо было остаться в машине. Он бы послушал, если б она только настояла, Алик всегда ее слушал.
Вода, напомнила она себе. Зато у нас есть вода. Даже здесь, в автобусе, у передней двери стояли четыре теплых бутылки, и можно было подойти и попить в любой момент, без спроса. Совсем недавно это еще казалось веской причиной.
Снаружи победное настроение тоже успело выветриться. Два часа назад они расхаживали королями, смеялись и перетаскивали воду с места на место, но это скоро им надоело, и теперь они хмуро, группами сидели на асфальте. И по ту сторону баррикады тоже давно было тихо, словно и там все устали или заснули. Неужели нас не спасут, подумала женщина из Ниссана. Разве может такое быть. И опять оглянулась проверить девочек.
Обе спали. Им здесь не нравилось, и сейчас они должны были ныть и жаловаться, ссориться между собой и сердиться на нее — это ведь она их сюда притащила. Но какая-то усатая старуха в тапках шикнула на них, и они забились на заднее сиденье и с тех пор лежали там — тихие, непохожие на себя, с заплаканными воспаленными лицами. А она не сказала старухе ни слова, испугалась, как бы не сделать хуже. Может, ей тоже стоило просто лечь и заснуть, раз уж от нее все равно не было никакого толку.
Вот только ей очень, в самом деле нужно было в туалет. И еще ненадолго, хотя бы пускай даже на минуту, выйти отсюда.
— Куда пошла? — спросила та же самая старуха из своего кресла. Тапки она скинула и сидела босая, раскинув коричневые варикозные ноги, как в бане.
То есть выходить все-таки нельзя, поняла женщина из Ниссана и внезапно рассвирепела. Буквально провалилась в ослепительную ярость, и вовсе не потому, что знала уже — она совершила ошибку, причем ошибку непоправимую, от которой много будет беды. И даже не потому, что тревожилась за мужа или собралась-таки запоздало вступиться за дочек, на которых никогда не кричала сама и не позволяла кричать никому, — нет. Причина заключалась в том, что старуха вдруг напомнила ей свекровь, хотя та была сухая ухоженная красавица и не было у нее тапок, усов и толстых узловатых ног, и вообще, казалось, ничего не было общего у бакинской аристократки с родословной чуть ли не до иранских князей и этой немытой царицы автобуса с золотым зубом и крашенными хной волосами. И уж тем более — с пожилым нелегалом из Средней Азии. Но смотрели все трое одинаково — с равнодушным превосходством. Как будто им было ясно заранее, что она из другого, жидкого теста и не даст отпора. Что ее можно просто накрыть пиджаком, как клетку с попугаем.
Ты не наша, говорил этот взгляд, и никогда не будешь наша, сколько ни старайся. А она ведь правда старалась, особенно поначалу. Когда тебе двадцать, ты не веришь, что иногда от тебя вообще ничего не зависит и дело всего лишь в том, что ты чужая. Ты можешь научиться готовить безупречный хинкал и даже пахлаву — настоящую, в пятнадцать слоев, руками; можешь родить двух дочерей и пять лет просидеть в декрете, чтобы доказать, что ты хорошая мать, можешь потом защитить кандидатскую, получить кафедру — а все равно останешься русской дворняжкой из Ейска, которая понятия не имеет, как звали ее прадеда. Господи, она даже один раз назвала старую стерву «мама», и об этом особенно стыдно было вспоминать, потому что обе они тут же поняли, какая это фальшивая и предательская неправда, тем более что ее настоящая бедная мама всю жизнь так робела перед чертовой иранской принцессой, что, когда говорила о ней, переходила на шепот.
Ах ты дрянь, думала женщина из Ниссана, стоя у распахнутых дверей автобуса. Надменная заносчивая дрянь. «Дай ей прикрыться что-нибудь». Твое какое дело, куда я пошла, да кто ты такая, орать на моих дочек. На моих. Дочек. Сотни отставленных тарелок, «у нас готовят не так». Сотни повисших в воздухе реплик, как будто тебя нет в комнате. Сотни правил — по улице так не ходят, мужа так не встречают, дети не должны перебивать, жена не должна спорить. А сама-то, старая лицемерка, говорила все, что вздумается, и заведовала вообще-то отделением гинекологии. Сорок лет делала пациенткам аборты, курила ядреные турецкие сигареты и традиции предков вытаскивала, когда было удобно, как козырь. И всякую уступку — теперь это стало ясно, боже, вот теперь это наконец стало ясно — принимала за слабость и только давила сильнее, и потому уступать было нельзя. Никогда и ни в чем, ни на шаг. А надо было наоборот — сразу, еще в самом начале послать проклятую ведьму к черту вместе с ее правилами и предками. Не терпеть, не подстраиваться и не беречь Алика, а просто дать ей по рукам раз и навсегда, хотя бы ради девочек. Особенно для них.