Черный ящик - Амос Оз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лучше всего для тебя, Илана, дать ему возможность покончить там со своей злостью. Пусть он выместит все это на своих религиозных фанатах. А потом он, наверняка, успокоится и уступит тебе во всем, чего ты пожелаешь.
– Ты думаешь, я грешна перед ним?
– Никто не лучше другого.
– Боаз, по-честному, ты думаешь, что я сумасшедшая?
– Никто не более нормален, чем другой. Может, тебе хочется немного заняться сортировкой семян?
– Скажи, зачем ты строишь эту карусель?
– Для малышки, для кого же еще? Когда она вернется сюда.
– Ты веришь?
– Не знаю. Может быть. Почему бы и нет?
Нынче утром я снова врезала ему: он вышел без разрешения на балкон, стоял там под дождем, вымок. Его измученное лицо приобрело выражение полной отрешенности. Он что, решил покончить жизнь самоубийством? Усмехнувшись, он ответил мне, что дождь – это благо для полей. Я схватила его за рубашку, втащила в дом и отвесила ему пощечину. Я не смогла сдержаться: колотила кулаками по его груди, швырнула его на кровать и молотила его до тех пор, пока руки не заболели.
А он не переставал улыбаться, словно испытывал удовольствие, доставляя мне радость. Я лежала рядом с ним, целовала его глаза, его впалую грудь, его лоб, ползущий все вверх и вверх – потому что все больше выпадает волос. Гладила его, пока он не задремал. Тогда я встала и сама вышла на балкон: поглядеть – что же дождь сотворил с полями, да омыть свои раны – те, что причиняет мне тоска по тебе, по запаху твоего волосатого тела, запаху хлеба, и халвы, и чеснока. По твоему севшему от курения голосу, по твоей твердой сдержанности… Ты приедешь? Привезешь Ифат? Мы будем здесь все вместе. Здесь красиво. Удивительно спокойно.
Вот, к примеру, разрушенный бассейн, где плавали рыбки: стены его вновь зацементированы, и вновь резвятся в нем рыбы. Карпы – вместо золотых рыбок. Восстановленный фонтан отвечает дождю на его же языке: не бьет струей, а роняет каплю за каплей. А вокруг застыли в сером безмолвии фруктовые деревья и подстриженные кусты, и весь день их омывает нежный дождь. Нет у меня никакой надежды, Мишель. И письмо это – понапрасну. Едва узнав мой почерк на конверте, в тот же миг ты изорвешь письмо в мелкие клочки, бросишь в унитаз и спустишь воду. Ведь ты уже исполнил древний обычай: разорвал свои одежды и отсидел на полу семь дней траура по мне. Все потеряно. Что мне осталось? Разве что проводить в могилу свое безумие.
А затем – исчезнуть. Небытие. Если Алек оставит мне в наследство немного денег – я уеду из Страны. Сниму себе маленькую комнатку в каком-нибудь далеком большом городе. А когда одиночество станет нестерпимым, я буду отдаваться незнакомым мужчинам. Зажмурю крепко глаза, и в этих мужчинах обрету и тебя, и его. Я все еще способна вызывать полные стыдливого вожделения взгляды у трех чудаковатых парней, что крутятся здесь среди всех этих девушек, каждая из которых моложе меня на двадцать лет.
Коммуна Боаза понемногу расширяется: время от времени появляются у нас сбившиеся с пути души. И вот уже парк ухожен, во фруктовом саду подрезаны деревья, молодые саженцы высажены на склоне холма. Голуби изгнаны из дома и живут теперь в большой голубятне. Только павлину все еще позволено разгуливать в свое удовольствие по комнатам, коридорам и лестницам. Большинство комнат уже приведено в порядок. Исправлена и электропроводка. У нас есть около двадцати керосиновых обогревателей. Купленных? Украденных? Трудно сказать. Вместо запавших плиток на полу отлито бетонное покрытие. В пламени кухонного камина горят пахучие ветки. Маленький трактор стоит под навесом из жести, а вокруг него – навесные орудия: распылитель, устройство для стрижки газонов, культиватор, дисковый плуг. Не зря посылали мы Боаза учиться в сельскохозяйственной школе. Все эти орудия он приобрел на деньги, которые дал ему отец. А еще есть пчелиные ульи, сарай, где содержатся козы, стойло для ослика, птичник, где размещаются гуси, за которыми я научилась ухаживать. Впрочем, курицы все еще шастают по двору, клюют что-то между грядками (картинка, как в арабской деревне), а собаки гоняются за ними. За моим окном ветер треплет остатки пугал, которые мы с Ифат поставили на овощных грядках до того, как ты прислал за ней, чтобы отобрать ее у меня. Просится ли она вернуться сюда? Расспрашивает ли о Боазе? О павлине? Если она снова станет жаловаться на боль в ушах – не спеши с антибиотиками. Выжди день- другой, Мишель.
Бугенвиллеи и дикие олеандры вытеснены из дома. Трещины в стенах заделаны. Нет больше мышиной беготни но всему полу посреди ночи. Подруги и друзья Боаза сами пекут хлеб – его теплый, перехватывающий горло аромат вызывает во мне тоску по тебе. И йогурт, и даже сыр из козьего молока мы приготовляем сами. Боаз скрепил обручами две деревянные бочки, и будущим летом у нас будет свое вино. На крыше установлен телескоп, в ночь перед Судным днем я была приглашена подняться туда и поглядеть в телескоп: я увидела мертвые моря, раскинувшиеся на поверхности Луны. Несильный, упрямый, ровный дождик все продолжает идти. Наполняет вымощенную камнем яму, ту самую яму, которую вырыл Володя Гудонский, а внук его вычистил и подправил. Ошибочно они называют эту яму «колодцем». Кладовые, склады, навесы заполнены мешками с семенами, мешками с органическими и химическими удобрениями, бочками с керосином и соляркой, пестицидами, жестяными банками с машинным маслом, трубами, разбрызгивателями и прочими приспособлениями для полива. Иоаш присылает каждый месяц журнал «Поле». Из разных мест собрана старая мебель: раскладушки, матрасы, тумбочки, шкафчики, разномастная столовая и кухонная посуда. В импровизированной столярной мастерской в подвале Боаз делает столы, скамейки, кресла-лежанки, предназначенные для его отца. Пытается ли он сказать что-либо Алеку с помощью двух своих огромных рук? Или, что тоже характерно для него, одержим какой-то неведомой силой? В яме, выкопанной под ржавым бойлером, обнаружился клад, зарытый отцом Алека. А в нем – всего лишь пять золотых турецких монет, которые Боаз бережет для Ифат. Тебе он предназначил здесь роль строителя, потому что я ему рассказывала, как в первые годы своей жизни в Израиле ты работал строительным рабочим.
Ксилофон из бутылок, на котором играет ветер, звучит на первом этаже, потому что сделанная из досок кровать Алека, его стол, кресло и пишущая машинка подняты в бывшую комнату его матери, из окон которой и с маленького ее балкончика открывается вид на море и прибрежную полосу. Он ничего не пишет, ничего мне не диктует. Пишущая машинка покрывается пылью. Книги, которые по его просьбе Боаз купил в Зихроне, стоят на полке, выстроенные по росту, но Алек не прикасается к ним. Он довольствуется историями, которые я ему рассказываю. Только словарь иврита да книга по грамматике лежат открытыми у него на столе. Ибо в часы прояснений, в полдень, случается, что Боаз поднимается к нам: Алек обучает его правописанию и основам синтаксиса. Они напоминают мне Пятницу и Робинзона Крузо.
Выходя, Боаз слегка пригибается в дверях, словно удостаивает нас двоих поклоном. Алек берет свою палку и начинает мерять комнату своими монотонными шагами. Сандалии из автопокрышки с веревочками, сделанные для него Боазом, издают такой звук, будто он топчется на месте. Бывает, что он останавливается, осматривается с удивлением, в зубах у него – погасшая трубка, и, наклонившись, он поправляет положение кресла относительно стола. Аккуратно расправляет складки на своем одеяле. Столь же сурово относится он и к моему одеялу. Снимает мое платье с крючка у двери и перевешивает его в ящик, которьш служит нам платяным шкафом. Чуть сутулый, лысеющий человек, кожа его истончилась, всем своим обликом он напоминает сельского пастора из Скандинавии. В лице его – странное сочетание отрешенности, глубоких раздумий и иронии. Плечи его опущены, спина костлява, и в ней ощущаются твердость и упорство. Только серые его глаза кажутся мне затянутыми облаками, угасшими, словно у закоренелого пьяницы. В четыре я поднимаюсь к нему с чаем из трав, свежей, прямо из печи лепешкой и небольшим количеством козьего сыра, которьш я сделала своими руками. И на том же подносе – чашка кофе для меня. В большинстве случаев мы пьем молча. Но однажды он произнес без вопросительного знака в конце фразы:
– Илана. Что ты делаешь здесь.
И ответил вместо меня:
– Тлеющие угли. Но ведь нет тлеющих углей.
И следом:
– Карфаген разрушен. Ну и что из того, что разрушен. А если бы не был разрушен – что было бы? Беда совсем в другом. Беда в том, что здесь нет света. Куда ни двинься – на что-нибудь наткнешься.
На дне его чемодана я нашла пистолет. Отдала его Боазу, приказав запрятать подальше.
Осталось уже недолго. Скоро зима. Когда придут большие дожди, необходимо будет разобрать и спустить с крыши телескоп. Боазу придется отказаться от своих одиноких прогулок но Кармелю. Теперь у него не будет больше возможности исчезать на три-четыре дня, прочесывать поросшие лесом ущелья, исследовать заброшенные пещеры, спугивать ночных птиц из их гнезд, пропадать в зарослях кустарников. Не удастся ему спускаться к морю, чтобы поплавать на своем плоту, сделанном без единого гвоздя. Он убегает? Преследует кого-то? Ждет вдохновения от звезд? Рыщет в безлюдных просторах косноязычный гигант-сирота – в поисках утраченного лона, магически притягивающего его…