Воспоминания петербургского старожила. Том 1 - Владимир Петрович Бурнашев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зададим же мы ему и докажем, что иные перья потяжелее и похлеще батожья!
Хотя в ту пору я лично не знал Полевого, да, правду сказать, когда впоследствии, в 1836 году, узнал его в Петербурге, то к личности его не имел никакой симпатии, во мне все эти раздававшиеся около меня выражения до того показались неприличными между литераторами в применении к их же собрату, ненавидимому или из зависти, или по чувству обиженного им самолюбия, что я готов был последовать примеру Карлгофа, удалиться втихомолку, да та беда, что шляпа моя была далеко и взять ее, не обратив на себя внимания зоркого хозяина, не было возможности. Вдруг в это время в соседней комнате послышались шаги, с легким бренчаньем шпор. Хозяин мигом вскочил и заковылял к двери, у которой он, со свойственным ему в известных случаях гиперболическим восторгом, принимал, целуя в плечи, известного воина-писателя, или скорее именно «солдатского писателя», как сам себя он наименовал, генерал-лейтенанта Ивана Никитича Скобелева. В это время я бывал уже частым воскресным гостем Ивана Никитича, почему он тотчас со мною поздоровался по-своему, с восклицанием: «Наш пострел везде поспел!» и, раскланявшись со всеми, уселся по приглашению хозяина на диване и занялся поданным ему чаем[635].
– Однако, господа, – сказал он, – когда я начинал брать позицию этой комнаты, у вас шла какая-то словно перестрелка или, скорее, гремел дружный батальный залп, ха! ха! ха!
При этом, как водится, он лицом делал судорожные какие-то движения, отдававшиеся в левом плече, где под пустым рукавом мундирного сюртука была четверть его левой руки, оторванной ядром под Минском в 1830 году. От этих усиленных движений золотые генеральские эполеты сильно вздрагивали и вскидывались.
Воейков объявил причину того общего увлечения, которого генерал был свидетелем, и, в доказательство справедливости общего неудовольствия на Полевого, прочел его нестерпимо хвастливую выходку, напечатанную им в «Телеграфе».
– Ну, друзья любезные, – сказал Иван Никитич, – конь и о четырех ногах, да спотыкается, так уж на то мы люди и человеки, чтобы ошибаться. Недаром гласит пословица: «Век живи, век учись!» Не могу же не согласиться с вами, что камрад наш и сородич, а мой даже и совсем, как курчанин, землячок, Николай Алексеевич, этот раз хватил через край. Ну да быль молодцу не укор! А ведь умен же он, право, умен, дьявол! Не понимаю, как это он так опростоволосился на этот раз. Завтра в матушку Москву отъезжает ваш же брат литератор, а мой, по бабе моей, родственничек, Пимен Арапов, и я всенепременно с ним пошлю писаночку моему драгоценному алмазу самородному, Николаю Алексеевичу, попросив его почаще читать Отцов церкви и помнить, что все мы люди и не должны чересчур возноситься, ибо горделивых Бог смиряет. А ты, брат Александр Федорович, ха, ха, ха! генерал от кавалерии всей литературы и главный атаман всей партизанщины, преложи гнев на милость и не казни моего любезнейшего и поистине умнейшего Николая Алексеевича. А вот вместо всей этой боевой тревоги, с седым есаулом справа, да с куцым слепышом слева[636], которые, конечно, поведут у тебя атаку на славу, ты усади-тка Николая Полевого, моего-то землячишку, в твой «Дом сумасшедших», где, ей-же-ей, до того хорошая компания подобралась, что, посади меня туда, я сяду с превеликою моею радостью и всласть посижу.
Воейков стал смеяться и отстреливался шутками с Иваном Никитичем, который был в веселом расположении духа и вдруг сказал:
– А я сейчас от Николая Ивановича Греча, где был свидетелем прекуриозной шутки, о которой, как случившейся с одним из вашей же пишущей братии, хочу вам отрапортовать всем, сколько вас тут налицо. Знаете вы, есть какой-то штаб-лекарь Владимир Иванович Даль, что печатает всякие повестушки под именем казака Владимира Луганского, оттого, как болтают люди, что родился на Луганском заводе[637], то есть в земле, где когда-то казачество было, да где и поднесь народ запорожского закала.
– Как не знать Владимира Ивановича, – отозвался Воейков, – спасибо, не оставляет меня, грешного, прокаженного, своими статейками и недавно еще у меня была напечатана его повесть «Проклятие»[638]. О! Какая великолепная вещь[639].
– Ну, – продолжал Скобелев, – так этот самый Даль или Луганский залихватски хорошо пишет, особенно про нашу про солдатскую да про матросскую жизнь, которая ему в корень знакома и ведома. И вот он собрал все свои, что только были у него в ларце, рассказы про солдатушек, матросиков да мужчиков православных и составил книжечку препузатенькую, которая на этих днях явится в книжных лавках всей столицы. И уж если мою бедную «Переписку русских солдат»[640] публика расхватила как словно яблоки в Спас или красные яйца в Светлый День, то, конечно, книжка этого Даля али Луганского одним изданием разлетится много что в неделю, хотя бы за одно свое забористое, лучше всякого Березинского табака, название. Я его нарочно записал. Прелесть! Книжонка под заглавием: «Русские сказки, из предания народного изустного на грамоту гражданскую переложенные, к быту житейскому приноровленные и поговорками ходячими разукрашенные казаком Владимиром Луганским», с эпиграфом:
И много за морем грибов,
Да не по нашему кузову.
И вот он-то, этот Даль-Луганский, вставил в эту книжку одну сказку о том, как в раю и аду путешествует настоящий русский солдатик, – что ни есть полковая крупа, – и встречает он, конечно, уж в раю нашего беспримерного батюшку Александра Васильевича Суворова, графа Рымникского, князя Италийского. Завязался у крупы-то этой, у пуговицы с метелкой[641] разговор с батюшкой Суворовым, который рад-радехонек повстречаться с таким солдатиком, что в рай только на побывку отпущен. Вот и ну его расспрашивать об теперешних-то армейских порядках. А крупа-то растреклятая, как есть без всякого гвардейского цивильства и комильфотства, и пошла лупить с плеча, да так налупила крупа-то наша армейская, простодушная, без всякой фальшивости, что еловые шишки посыпались на бедного Макара в лице самого то есть автора сказок. Книжка еще из типографии не выдвигалась, как один ее экземплярик поступил на глаза к высшему начальству. Ну, автору и несдобровалось: кажись, прежде всего на крепостную гауптвахту друга милого угодили, а оттуда ведь и до Алексеевского[642] рукой подать. Узнал обо всем этом Николай Иванович Греч, который как-то в сильной дружбе состоит с Далем-Луганским. Хлопотал и кланялся Греч везде и у всех, где следовало хлопотать и кланяться. Дело объяснилось: убедились, что