Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые в истории мысли в «Исповеди» проблема времени рассматривается как проблема индивидуальной психологии. На протяжении Средневековья многие мыслители рассуждали о времени, но оно представлялось им скорее как некая протяженность (tempus, aevum, aetas, saeculum), противостоящая вечности. Схоласты писали о разновеликих долях времени, таких, как «век», «год», «день», «час», «минута», «секунда», «атом» (последние дробные и мельчайшие моменты времени были, разумеется, не более чем простыми абстрактными величинами, для измерения коих не существовало никаких приспособлений). Время сравнивали с канатом, который то свертывается, то развертывается. Сознавали быстротечность времени и сетовали на его невозвратность. Но на протяжении Средневековья никто после Августина не возвысился до столь же глубокого понимания времени – основы и содержания психической жизни индивида.
Мысль о том, что «время нельзя постичь вне души», высказал уже Плотин, рассуждавший, как уже было упомянуто, о «космической душе». Августин же – подчеркнем это еще раз – говорит об индивидуальном сознании: «…время есть не что иное, как растяжение, но чего? не знаю; может быть, самой души» (Confes. XI, 26). Симптоматичны эти колебания и сомнения – ведь автор «Исповеди» рассматривает здесь не внешний, материальный мир, но внутренний мир индивида с его тайнами, проникнуть в которые в высшей степени трудно, даже если вопрос стоит о собственном сознании. Постижение времени теснейшим образом переплетается с такими субъективными аспектами душевной жизни, как память, ожидания и надежды. «В тебе, душа моя, измеряю я время. <…> Впечатление от проходящего мимо остается в тебе, и его-то, сейчас существующее, я измеряю, а не то, что прошло и его оставило. Вот его я измеряю, измеряя время. Вот где, следовательно, время, или же времени я не измеряю» (Confes. XI, 27).
Августин разделяет призыв неоплатоников «войди в себя». Человек должен освоить внутреннее богатство собственной души. Все побуждения и помыслы души должны быть обращены к Богу, но это постоянное и максимально интенсивное общение с Творцом не снимает с индивида ответственности. «Люби Господа и поступай, как желаешь»: человек, уповающий на Вседержителя и стремящийся к Нему, обладает свободой воли и обязан самостоятельно пролагать свой путь между добром и злом.
Даже те наблюдения Августина, которые, на первый взгляд, могут быть отнесены к поверхностным бытовым явлениям, свидетельствуют, если вдуматься, о его неустанном внимании к внутренней жизни человека. Психологизмом проникнуты рассуждения о нелогичных и иррациональных греховных поступках. Несмотря на свою глубокую любовь к матери, во многом способствовавшей обретению им веры во Христа, Августин не обходит молчанием такой эпизод ее молодости, когда Моника, спускаясь в подвал налить из бочки вина, которое следовало подать к столу, пристрастилась отпивать его, и лишь горький упрек служанки отвратил ее от превращения в пьяницу. Еще ранее он вспоминает ночную кражу груш из чужого сада, в которой он, будучи подростком, участвовал вместе с другими детьми. Груши совершенно не были ему нужны и были им выброшены, причина же этого дурного поступка коренилась, по оценке Августина, в стремлении к безудержному озорству и нежелании отстать от других.
Августин проникает в тайники как индивидуальной, так и коллективной психологии. Он вспоминает, в частности, как его друг, отказавшийся было от посещения цирковых зрелищ и гладиаторских боев, затем, увлеченный в цирк друзьями, впал в греховное неистовство при виде крови, обильно льющейся на арене[222]. Ряд любопытных психологических деталей присущ сценам кончины и погребения Моники: веря в то, что покойная мать обрела вечное блаженство, он запрещает себе и своим ближним оплакивать ее, но затем, по прошествии некоторого времени, отдается горю и слезам. Еще более сильное впечатление производит сцена, когда Августин, предприняв необычайное душевное усилие, окончательно порывает со своим манихейским прошлым. Это просветление пережито им как напряженнейший психологический акт.
Душевная жизнь человека, по Августину, настолько сложна и многообразна, что вряд ли может быть до конца познана. «Великая бездна сам человек (grande profundum est ipse homo)… волосы его легче счесть, чем его чувства и движения его сердца» (Confes. IV, 14).
Жизнеописание Августина, точнее, опыт рассмотрения и оценки им различных состояний, которые проходила его душа, строго говоря, не есть автобиография в привычном для нас значении этого понятия. Это именно исповедь, повествование индивида о самом себе, попытка самоанализа перед лицом Бога, которое с этого времени утверждается в европейской словесности на многие столетия. В эпоху христианского Средневековья иначе и быть не могло, ибо автор, пытавшийся разобраться в своей жизни, деяниях и помыслах, не мог не судить о них в категориях греха и искупления. Рассказ о себе неизбежно принимал тона покаяния. Незачем и говорить о том, что для религиозного человека той эпохи исповедь представляла собой не только традиционный жанр, но и единственное средство анализа своего душевного состояния. При этом его личность была неотторжима и от всемирно-исторического процесса. По мнению некоторых исследователей, повествование о конкретных фактах жизни Августина должно было восприниматься и им самим, и его читателями в качестве аллегории библейской истории, иными словами, оно обретало символическое значение[223].
Августином был задан канон, которому следовали автобиографические повествования в Средние века. Он подробно описывает свой путь к просветлению, но после того, как он сделался христианином, дальнейшая его жизнь (между моментом крещения в 387 году и началом работы над текстом «Исповеди» прошло десятилетие) уже не являлась для него предметом столь же напряженных переживаний. Обращение – центральный, кульминационный поворот в его судьбе. Оно постепенно, исподволь подготавливалось всем предшествовавшим его развитием. Я употребляю это слово, потому что Августин видит в своей жизни темпоральную и смысловую, внутреннюю преемственность, наполненную работой мысли и чувства, это серия кризисов, через которые прошла его душа, прежде чем достигла познания Бога. Его память восстанавливает шаг за шагом этот путь. Так, во всяком случае, видится Августину его биография в ретроспекции. Жизнь в его изображении – не серия разрозненных эпизодов, но связное целое, образуемое неустанной духовной работой субъекта над самим собой. В «автобиографиях» Гвибера Ножанского, Абеляра, Петрарки и других последователей Августина мы найдем подобный же момент кризиса, структурирующий их жизнеописания. Но никто после Августина на протяжении Средневековья не возвысился до такого же осознания цельности и развития собственной жизни.
В заключение вновь возвратимся к некоторым идеям Гиппонского епископа. Как мы могли убедиться, память и время – основополагающие компоненты личности. Ее самосознание опирается прежде всего на память, создающую преемственность временных моментов, из коих и складывается автобиография. Но вместе с тем самосознание человеческого Я, по Августину, едва ли возможно вне восприятия слова Божьего. Нетрудно убедиться в том, что почти на всем протяжении текста «Исповеди» Августин все вновь и вновь обращается к Священному Писанию, ибо только в интимном общении с Творцом индивид способен познать самого себя.
Случайно ли то, что в решающих и поворотных эпизодах «Исповеди» Августин возвращается к проблеме чтения, постижения внутреннего смысла Библии? Из поразившего Августина факта – вопреки установившемуся обычаю громкого чтения Амвросий Meдиоланский читал тексты Священного Писания про себя – явствует, что манера чтения его учителя диктовалась потребностью достичь самоусовершенствования посредством проникновения во внутренний смысл Писания. В основе этой манеры чтения лежала мысль св. Павла о необходимости перехода от «внешнего» человека к «внутреннему», параллельного овладения не только «буквой», но «духом» Священного Писания.
Не менее симптоматично и то, что окончательному обращению Августина в истинную веру предшествовала сцена, когда некий голос повелел ему раскрыть «Послание к римлянам» и углубиться в его чтение. Изучение священных текстов выступает под пером Августина в качестве решающего средства самопознания. Б. Сток не без основания подчеркивает в учении Августина роль чтения в процессе становления личности[224]. Но Августин не только читатель, но и прилежный и плодовитый автор (специалисты утверждают, что в собрании его сочинений насчитывается до миллиона слов). Дело, однако, не в самой по себе авторской активности, а в его понимании глубокого смысла словесного творчества: сочинение трудов воспринималось им как исследование самого себя, запасов своей памяти. То, что нарратив Августина от первого лица, было симптомом его безостановочной и упорной работы над осознанием и пересозданием собственного «ego»[225]. Слова оракула «cognosce se ipsum», к которым неоднократно возвращается Августин, ориентируют верующего на достижение главной цели христианства – intima scientia[226].