Индивид и социум на средневековом Западе - Арон Гуревич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Окончательное обращение Августина, после долгих и мучительных исканий, к вере во Христа было вместе с тем и его углублением в личностное самосознание. Поведав о беседе с неким Понтицианом, только что принявшим христианство, автор «Исповеди» записывает в ней следующее: «Так говорил Понтициан. Ты же, Господи, во время его рассказа повернул меня лицом ко мне самому: заставил сойти с того места за спиной, где я устроился, не желая всматриваться в себя. Ты поставил меня лицом к лицу со мной, чтобы увидел я свой позор и грязь, свое убожество, свои лишаи и язвы. И я увидел и ужаснулся, и некуда было бежать от себя. Я пытался отвести от себя взор свой, а он рассказывал и рассказывал, и Ты вновь ставил меня передо мной и заставлял, не отрываясь, смотреть на себя: погляди на неправду свою и возненавидь ее. Я давно уже знал ее, но притворялся незнающим, скрывал это знание и старался забыть о нем» (Confes. VII, 16).
Но сказать: Августин находится в прямом диалоге с Господом, – означает, что не только он стремится к Богу, ищет и жаждет Его, но и Творец любит его, направляет его ко спасению – Он нуждается в нем, своем подобии. «Я гонялся за почестями, увлекался корыстолюбием, жаждал чувственной любви, но Ты посмеивался надо всем этим. Обуреваемый страстями, я был в самом горестном положении, но Ты являл ко мне свою любовь и милость, не дозволяя мне предаваться наслаждениям, которые более и более удаляли меня от Тебя» (Confes. VI, 6). Это интенсивное взаимодействие индивида с Создателем, их постоянное доверительное общение порождает необычайную психологическую напряженность «Исповеди».
Итак, риторический жанр, к которому прибегает Августин для того, чтобы изложить свою духовную биографию, – это исповедь. Она целиком, от начала до конца, адресована Богу. Конечно, поскольку она записана, с ней могут ознакомиться и другие, и, может быть, не без пользы для себя. Но поскольку она обращена к Творцу, возникает вопрос: каков в ней смысл? Ведь Августин исповедуется Тому, Кому изначально все известно – и мысли, и побуждения исповедующегося, и его поступки, и многое другое, о чем сам он, возможно, и не догадывается. Ничего нового поведать Господу Августин не может. По сути дела, в форме исповеди он занят неустанным и проникновенным анализом собственной души. Можно заметить и другое: на протяжении всего текста «Исповеди» Августин непрестанно говорит о вмешательстве Бога в его побуждения и мысли. Если греховные дела Августина суть порождения его злой воли и вызванных ею заблуждений, то все благие порывы и начинания источником своим имеют Вседержителя. У читателя может создаться впечатление, более того, убеждение в том, что Господь, собственно, только тем и занят, что направляет заблуждающегося на путь истинный. Между Богом и Августином существует постоянное, ни на миг не прерывающееся личное взаимодействие.
При этом личность Августина выступает в разных ипостасях. Августин, в свои зрелые годы новообращенный христианин, постоянно сопоставляет себя с Августином в молодости, пленником греховной жизни, мирских и религиозных заблуждений. Он старается по возможности правдиво воспроизвести свои былые душевные состояния. Так, например, признаваясь, как долго он медлил с принятием истинной веры, дорожа своими страстями и привязанностями, он вспоминает, что даже осознав необходимость порвать с ними, он то и дело откладывал момент этого разрыва «на завтра»; но теперь, когда он мысленно возвращается к подобным промедлениям, в этом «cras» ему слышится мрачное воронье карканье. Ретроспективно «автобиография» Августина представляет собой картину непрестанных внутренних борений: «…Я боролся с собой и разделился в самом себе…» (Confes. VIII, 10). Это «разделение» души происходило в поле напряжения, созданном первородным грехом, с одной стороны, и внушаемым Богом стремлением ко спасению – с другой, но окончательный исход предопределен: Господь руководит Августином даже и в те периоды его жизни, когда он далек от Него.
Ибо единственный источник и стимул интенсивной работы души Августина, если буквально верить тексту «Исповеди», – это забота Бога о его спасении; душа его – скорее предмет усилий Творца. Но чтение «Исповеди» не оставляет сомнений в том, что будущий епископ Гиппонский постоянно напрягал все свои духовные потенции для того, чтобы перед ним открылась истина. Так, во всяком случае, видит он свою личную историю в ретроспекции. Это сочинение не столько подробно рисует внешний жизненный путь автора, сколько погружает нас в глубины его психической жизни с ее борениями, колебаниями и конечной победой.
Разумеется, изображая свое внутреннее развитие ex post factum (он доводит повествование до времени окончательного обращения), Августин невольно придает собственной биографии цельность и целенаправленность, каковыми в действительности она могла и не характеризоваться. Зная итог, он видит в своем прошлом прежде всего пути его достижения. Приверженность язычеству, переход к манихейству, углубление в неоплатонизм и, наконец, обретение веры в Бога – таковы этапы его духовного развития вплоть до момента, когда, достигнув возраста Христа, он делается христианином. Прежний грешник умирает, к праведной жизни возрождается новый человек, и, собственно, с окончательным обращением Августина и завершается его жизнеописание.
В книге немало сообщений о тех или иных фактах его биографии, о впечатлении от людей, оказавших на него глубокое влияние. В период своего пребывания в Медиолане (Милане) Августин общался со своим старшим наставником епископом Амвросием. В этой связи его интерес возбуждали прежде всего факты психологического свойства. В частности, в своих воспоминаниях он не может обойти такую особенность ученых занятий Амвросия, как молчаливое чтение. «Когда он [Амвросий] читал, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали». Это явно было необычно. В древности преобладало чтение вслух, что было связано, среди прочего, со спецификой построения текстов: слова в написании не были разделены интервалами, и громкое чтение облегчало усвоение смысла прочитанного.
«Часто зайдя к нему <….>, я заставал его не иначе, как за этим тихим чтением. Долго просидев в молчании (кто осмелился бы нарушить такую глубокую сосредоточенность?), я уходил, догадываясь, что он не хочет ничем отвлекаться в течение того короткого времени, которое ему удавалось среди оглушительного гама чужих дел улучить для собственных умственных занятий. Он боялся, вероятно, как бы ему не пришлось давать жадно внимающему слушателю разъяснений по поводу темных мест в прочитанном или же заняться разбором каких-нибудь трудных вопросов и, затратив на это время, прочесть меньше, чем ему бы хотелось. Читать молча было для него хорошо еще и потому, что он таким образом сохранял голос, который у него часто становился хриплым. С какими бы намерениями он так ни поступал, во всяком случае поступал он во благо» (Confes. VI, 3).
В обществе, в котором преобладали неграмотные или люди, не приученные к постоянному чтению, последнее неизбежно носило публичный характер. Существенно, однако, было то, что Амвросий изучал богословские тексты, нуждавшиеся в особом внимании и вдумчивой экзегезе. Подобное чтение требовало более интимного общения с книгой, и эта «приватизация» процесса проникновения в смысл прочитанного, несомненно, способствовала интенсификации душевной жизни индивида. Наблюдение Августина вполне конкретно и касается отдельного лица, но дальнейшая история практики чтения на протяжении Средневековья свидетельствует о глубоком изменении его природы: образованный индивид приучался мыслить изученными им текстами, усваивавшимися в качестве неотъемлемого достояния его личности[220].
Центральное место в «Исповеди» принадлежит все вновь возобновляемому анализу внутреннего состояния автора. Глубокий психологизм находит выражение прежде всего в проникновенном анализе понятия памяти – хранилища душевного опыта и основы личностного самосознания. Ум, постоянно обращенный на самого себя, помнит все свои состояния. «Память есть гарант уникальности личностного опыта, хранилище индивидуальной истории. Память – это (в какой-то мере) сам человек»[221].
Не менее принципиальными для понимания сущности человеческой личности являются размышления о природе времени. «Что же такое время?» – вопрошает Августин. «Кто смог бы объяснить это просто и кратко? Кто смог бы постичь мысленно, чтобы ясно об этом рассказать?» Все твердят: «Время и время, времена и времена», но никто не способен ясно и непротиворечиво ответить на вопрос о подлинной природе феномена времени. Природа его такова, что человеческая мысль заходит в тупик.
Августин отказывается от понимания времени как меры движения тел (по Аристотелю), для него время представляет собой проблему не физическую, но психологическую. Главная трудность заключается в том, что в противоположность вечности, характеризующейся неподвижностью, время непрерывно течет, и потому, строго говоря, нет ни прошедшего, ни будущего времени. В самом деле: как можно постигнуть прошлое, которого уже нет, и будущее, еще не существующее? «Разве мы ошибемся, сказав, что время существует только потому, что оно стремится исчезнуть?» (Confes. XI, 14). Августин приходит к заключению, что все модусы времени таятся в настоящем. Он пишет о «настоящем прошедшего», о «настоящем настоящего» и о «настоящем будущего». «Некие три времени эти существуют в нашей душе, и нигде в другом месте я их не вижу: настоящее прошедшего – это память; настоящее настоящего – его непосредственное созерцание; настоящее будущего – его ожидание» (Confes. XI, 20). Следовательно, все три формы времени принадлежат душевному миру, содержатся в индивидуальном сознании.