Легенды нашего времени - Эли Визель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-за стен Старого города легионеры уже обстреливали еврейский Иерусалим беспорядочным огнем. Прелюдия к настоящему наступлению? На этот вопрос ответила вражеская тяжелая артиллерия. Хоть ее прицел и был неточен, но она произвела разрушения в пригородах. Второй фронт был открыт; Гад потребовал «добро» для своих танков и получил его. Лейтенанты удивлялись его сдержанности:
— Значит, делаем бросок?
— Да.
— Как намечено?
— Да.
— А главный объект?
— Нет. Еще нет.
— Но, говорю тебе, я могу это сделать. У меня есть возможность.
Категорическое «нет» положило конец переговорам.
Гад владел собой и терпеливо повторял офицерам одни и те же фразы. Направление — на восток, к Иордану. Решающий фактор — быстрота. Захватывать населенные пункты, брать в мешки очаги сопротивления а чистку их оставлять на потом. Не предпринимать никаких действий, которые бы могли задержать передвижение частей. Задача нашего батальона — восстановить наземную связь с соединением, размещенным на горе Скопус, и занять высоты, господствующие над иорданской частью Иерусалима. Время — 22 ноль-ноль. Вопросы есть?
Да. Один вопрос был. Единственный. Бородатый капитан поднял руку и сформулировал этот вопрос:
— А Старый город?
— Запереть и обойти.
И хотя никто не сделал ему ни малейшего упрека, Г ад счел нужным оправдаться:
— Вы разочарованы, я тоже. Ничего не могу поделать. Это приказ.
Он казался невозмутимым. Окинув офицеров взглядом, он добавил полумечтательно, полушутливо:
— Да вы не беспокойтесь. Война еще не кончится, а мы уже будем в Старом городе.
Капитан заморгал и тихо спросил:
— Обещаешь?
— Да. И надеюсь, что, когда придет время, вы сдержите мое обещание.
Уже близился вечер — в окрестностях Иерусалима вечер наступает быстро, — когда Гад, все время державший связь со штабом дивизии, получил сообщение, что правительство, воодушевленное успехами наших частей в пустыне, переменило решение:
— Главный объект — наш.
Лагерь принял эту новость взрывом восторга. Война внезапно предстала в совершенно ином свете. К ней стали готовиться с энтузиазмом. Никто не хотел обедать, забыли даже о письмах, которые в такой момент обычно пишут домой. Ударные части и служащие интендантства, специалисты ближнего боя и механики — все рвались добровольцами на этот первый штурм. Никогда еще танки, бронемашины и пулеметы не были в таком прекрасном состоянии. Все бурлило и кипело, друзья обнимались, а незнакомые пожимали друг другу руки с горделивой улыбкой.
— Я беру тебя с собой, — сказал Гад.
— Спасибо. Но я буду тебе мешать. Мне и тут хорошо.
— Ты уверен?
— Уверен.
— Ладно. Но смотри, не дай себя убить. Ясно?
На минуту сердце мое забилось сильнее, и кровь бросилась в голову. Мы оба стояли, одетые по-поход-ному, и мне захотелось сделать или сказать что-нибудь такое, что отметило бы конец нашего общего приключения, нашей дружбы. Но мы были не одни. Гада тесной толпой окружили его соратники, и он уже наносил на карту какие-то линии.
— Желаю удачи, Гад.
— Будь осторожен, — сказал он, быстро взглянув на меня. — Ясно?
— Желаю удачи, друг. И бодрости духа!
С тяжелым сердцем я вернулся в свое отделение, где Иоав отдавал последние приказания. Он спросил меня, хочу ли я получить оружие; я ответил, что нет, что не сумею им воспользоваться.
— Мой отец будет доволен, — сказал Катриэль. — Он будет доволен.
Мне показалось, что он выглядит скорее встревоженным, чем воодушевленным.
За несколько минут до 21 ноль-ноль Гад информировал штаб дивизии, что части приближаются к объекту. Два отделения саперов уже ползли под покровом ночной темноты, чтобы обезвредить минные поля и ликвидировать проволочные заграждения. Танки, под своим зелено-желтым камуфляжем, уже наводили орудия. Парашютисты — первая волна — уже лежали на передовой, растворившись, слившись с землей и тишиной. Мое отделение, которым командовал Арье, сорвиголова, вчерашний подросток, входило в состав подкрепления. Нашим пристанищем оказался трехэтажный дом. В доме напротив, на крыше, уже разместился командный пункт Гада. В погребе медслужба разворачивала пункт первой помощи. Старушка готовила нам кофе и бутерброды. Странно было видеть ее среди лихорадочно возбужденных мужчин в военных касках. Она сновала от одного к другому, внимательная и спокойная.
— Я так благодарна, что вы выбрали мой дом…
— Тут небезопасно, вам бы лучше спуститься вниз, в убежище.
— Я не боюсь. И потом, кто же займется вами?
Вся нежность, вся боль Израиля были в ее глазах, блестевших в темноте.
Может быть, в других секторах другие бабушки ухаживали за ее собственными внуками. По крайней мере, хотелось думать, что это так.
22 ноль-ноль.
Раздался рев, оповещающий о конце света. Ночь вспыхнула, зажгла горизонт за горами и долами, превратилась в тысячеглавое чудовище, изрыгающее огонь и смертный ужас.
Мы вскочили без всякого приказа и кинулись наружу. Сержант торопливо проверил, все ли на месте. Арье, связавшийся по радио с Гадом, знаком подозвал Иоава.
— Выступаем?
— Как только пробьют брешь.
Артиллерийская дуэль продолжалась. Танки и пушки поливали огнем вражеские бункеры и батареи. С одной стороны — гром орудий, с другой — тишина. Одно проникало в другое. Я, пораженный, улавливал и то, и другое. Мелькнула мысль: люди могут убивать только людей, против тишины они бессильны. Я нагнулся к уху Катриэля и поделился с ним своим открытием: «3наешь, что такое война? Это путешествие на край тишины». Катриэль смотрел, как снаряды прочерчивают огненные трассы в черной ночи.
— Это ужасно, — сказал он, — но я не могу не находить это зрелище прекрасным.
После артиллерии в дело вступили тяжелые пулеметы. Начиналась настоящая атака, атака, в которую идут люди. Все ринулось вперед; тела поднимались, кидались на прорыв и падали, подкошенные пулей или осколком. Чтобы достичь траншей противника, надо было преодолеть пять рядов колючей проволоки. Крики атакующих, крики раненых, рык командиров. Каждое сердце было сердцем истерзанной ночи, каждая слеза — хвалой ее жестокости.
Когда, в какую минуту мы взобрались на машину? Когда она двинулась, в каком направлении? Когда мы выпрыгнули из нее? Ничего этого я не запомнил. Помню только страшный грохот, окружавший меня; и сам я был только шумом, отвергаемым убегавшей тишиной.
Меня бросало, швыряло, качало взад и вперед — и вдруг я оказался на ничьей земле, позади сержанта, который кричал не переставая и бежал, оглядываясь на ходу и подзывая отстающих. Казалось, у него было гораздо больше, чем два глаза, чем две руки: он видел всех своих людей, он видел все, что они делали. Только одно слово было у него на устах: скорей, скорей! — но это слово выражало сейчас все чувства и все мысли. Оно выражало гнев, доброту, мольбу. Сейчас было важно только одно: сохранить напор, пройти вперед как можно дальше, как можно скорее.
Я был увлечен этим механизмом так же, как все остальные. Моя решимость во что бы то ни стало сохранить ясность мысли и запоминать происходящее — шаг за шагом, минута за минутой — осталась позади и вовне. Ничего не видя, я бежал мимо раненых, которых оттаскивали назад, мимо уже сокрушенных препятствий. Как и другие, я полз, когда надо было ползти, и пробирался через проволочное заграждение, если не было возможности его обойти. Я следовал за сержантом, как за сердитым, но всемогущим отцом, который защищает своих детей, ведя их к славе — и к жертве. Как и все остальные, я хватал ртом черный воздух и дым, обливался потом, кричал неведомо что неведомо кому, подхватывая призывы и предостережения, висевшие над полем битвы, распространявшиеся по волнам ужаса и темноты:
— Внимание! Мины!
— Бункер! Ты идешь по бункеру!
— Граната!
— Не шевелись! Все направо! Направо!
— Санитар! Я ранен!
Я не был ранен, но кричал вместе с раненым, за него.
— Третье отделение, ко мне!
— Шайке, дай гранатомет!
— Узи! Ты чего ждешь?
Под градом снарядов, под желто-оранжевыми молниями, прошивающими тьму и населяющими ее искалеченными, обезображенными призраками, среди криков ярости, боли, бешенства, среди зовов о помощи со стороны друзей и врагов — ничего нельзя было разобрать.
— Нагнись, идиот! Нагнись!
Кто-то спас мне жизнь. Надолго ли? Какая разница! Я ни о чем не думал. В эту минуту, в этом бесформенном кровавом месиве надо было делать только одно, что я и делал: бежать, бежать вперед, не слушая и не глядя, бежать, подчиняясь все равно какому приказу, все равно какому рефлексу, отбросить мысль, которая уже не имела ко мне отношения, уже не держала меня в плену, гнаться за тишиной, которая уносилась в темноту, оставляя за собой острый запах серы и крови.