Воспоминания о Максимилиане Волошине - Максимилиан Волошин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как-то под вечер случилось, что мы гуляли втроем: Макс, Вера Эфрон и я. Помнится, мы прошли на перевал между Святой и Сюрю-Кая. Макс рассказывал легенды, связанные с этой горой. Мы уже возвращались. Оставалось еще минут двадцать ходьбы. Каменоломня (тогда еще возвышалось ее характерное изваяние) осталась позади. Два-три увала между нами и заливом. Красивое место. Огромные волны земли...
Макс предложил отдохнуть - присесть на гребне одного холма перед спуском. Мы сели на сухую траву. Макс сказал:
- Мне говорили, Леня, что вы помните весь мой венок сонетов. Может ли это быть?
- Да, Макс! Думаю, что помню.
- Тогда скажите нам.
- С радостью! Но условимся: если вам не понравится, как я читаю... или вы устанете слушать... тогда скажите: я докончу как-нибудь в другой раз.
Я начал читать. Старался читать спокойно, без малейшего оттенка пафоса. Только смысловая выразительность.
Пятнадцать сонетов заняли меньше получаса! Меня никто не прерывал. Макс слушал с простым, спокойным вниманием. Помню, ключевой сонет я прочел два раза: в начале и в конце цикла.
Сильно свечерело. Макс, после молчания, заметил:
- Но, Леня! Как вы могли все это запомнить?
Кажется, я сказал:
- "Corona astralis". Это запомнилось само собой. Конечно, надо было внимательно прочесть несколько раз...
* * *
Вероятно, в это же время я был восхищенным свидетелем: Волошин прочел нам, конечно, по рукописи свой второй венок сонетов "Lunaria" 4. Нам: слушателей было немного, человек пять-шесть. Среди нас - Пра, Марина Цветаева, Эфроны-сестры. Кажется, Сережи Эфрона не было: он был прикован к постели туберкулезной температурой. Кто еще? Не могу вспомнить с уверенностью. <...>
Итак, серый день. Белая комната. Несколько человек, сидящих довольно тесно. В центре нашего круга, точнее - сегмента - спиною к окну - Макс: спокойно-темное лицо, плавно-волнистое море волос, спокойный голос, прекрасно выговаривающий - строка за строкой - прекрасные стихи нового "венка сонетов". <...>
Мне никогда не приходилось слышать лучшего чтения стихов. Я слышал прекрасных чтецов, например, Яхонтова. Но значимость его декламаций коренилась именно в достоинствах чтения. Поэтому лучше всего было слушать у Яхонтова знакомые стихи, которые знаешь по памяти. Тогда - с особой силой можно было оценить изящное совершенство его трактовки.
Здесь совсем другое. Низкий баритон (отнюдь не бас) голоса Макса не акцентировал трактовки: выделял, обрисовывал образ, смысл каждой строки, и каждые четырнадцать строк слагались в четкий, компактный, особый конгломерат. Сумма контрастов здесь еще большая, чем в первом венке. В самом отношении к героине, к Луне, скрыта несовместимость: любование противопоставлено антипатии, признание красоты - ужасу, гибель - надежде.
Поэт не выдвигал себя на первый план. Он оставался в тени. Особенно от меня - темным силуэтом на фоне светло-серого окна. И только голос, плавный, внешне спокойный, но внутренне певучий, отчетливо доносил образы, содержание каждой строки. При этом - поражающее, ничем не затемненное, не поколебленное чувство стиха, совершенство просодии, совершенство самой поэзии...
Вероятно, это чтение и было самым значительным поэтическим впечатлением, извне дошедшим до моего слуха - за всю мою жизнь. Вероятно, у большинства слушателей, в разной форме и степени, было такое же чувство. Макс кончил. Молчание. И естественное, и неловкое. Необходимо было его прервать. Но никто не решался. Наконец, первое слово взяла Пра (она тоже слышала венок в первый раз).
- Ну что же, прекрасный венок сонетов, Макс. Очень не похожий на первый. Но ничем не хуже. Быть может, еще лучше.
Учтите твердый, спокойно-резюмирующий голос Пра.
- Однако одна строчка меня покоробила. С одной строчкой я не согласна!
- Да, мама? Но с какой же?
Как всегда, голос Макса, когда он не был согласен с Пра, принимал искусственно-жалобный оттенок. Сейчас он готовился к самозащите, к спору.
(Второй сонет. Завершающие триоли:
От ласк твоих стихает гнев морей,
Богиня мглы и вечного молчанья,
А в недрах недр рождаешь ты качанья,
Вздуваешь воды, чрева матерей
И пояса развязываешь платий,
Кристалл любви! Алтарь ночных заклятий!
Несколько необычный родительный падеж множественного числа в предпоследней строке нам непривычен. Правда, заклятия - заклятий, объятья объятий, проклятья - проклятий. Обычно: платье - платьев. Но по-старорусски: платия - платий, как братия - братии.
В чтении Макса эта строка тогда прозвучала так:
И раковины делаешь пузатей.)
- Как хочешь, Макс! "Пузатей" - недопустимо. Вносит комический элемент в очень строгие строки. Эту строчку ты должен изменить.
- Очень трудно! Может быть - "рогатей"?
- Нет, Макс! Звучит еще смешней. Видишь ли, сын. "Пузатей" - в этом что-то мягкое. Не подходит к раковине.
Кажется, Марина Цветаева была согласна с Пра.
Я мог бы сказать, что эпитет "пузатый" мы часто применяем к весьма твердым предметам. Мы говорим: "пузатый комод", "пузатый самовар". Но я промолчал.
Макс не согласился:
- Но, мама... ведь это вправду так и есть. Раковины увеличиваются в связи с фазами луны.
- Однако, Макс. Ты пишешь не научный трактат и не учебник. Стихи... у них другие законы. К ним другие требования. "Пузатей"... это недопустимо в твоем венке!
"И я молчал, но с нею был согласен..." <...>
* * *
Мне пришлось стать случайным свидетелем острой дискуссии между Алексеем Николаевичем Толстым и Волошиным. Приношу извинение читателю за то, что отнес этот небольшой рассказ к тринадцатому году, хотя, как я это выяснил потом с полной точностью, такой спор мог произойти только в двенадцатом.
Вопрос шел о небольшой детали, об одном эпитете в последней строке стихотворения "Делос". Последняя строфа этого стихотворения, посвященного не Толстому, а Сергею Маковскому, главному редактору "Аполлона", звучит так:
Делос! Ты престолом Феба
Наг стоишь среди морей,
Воздымая к солнцу - в небо
Дымы черных алтарей
Так вот, Алексей Николаевич категорически возражал против "черных алтарей". По его мнению, алтарь вообще не может быть черным. Такой цвет не присущ никакому алтарю - тем более алтарям, посвященным Фебу, богу солнца!
Макс спокойно защищал этот эпитет:
- Что же делать, если алтари на Делосе и впрямь черные, если они продымлены и обуглены?
Но Толстой настаивал:
- И вообще "черный" - это не цвет предмета, озаренного солнцем. Это цвет отверстия, дыры, воды на дне колодца. Этот эпитет - цвет внезапного провала в бездонное - в конце стихотворения.
Волошин тихим, плавным голосом возражал, защищая свою строчку:
- Возможно, что ты и прав. Но так и нужно в конце этих строф. Конечная строка должна уравновесить две первые:
Оком мертвенным Горгоны
Обожженная земля...
Есть внутри строк нарастание: "Делос знойный и сухой... Только лавр по склонам Цинта", и далее:
Но среди безводных кручей
Сердцу бога сладко мил
Терпкий дух земли горючей,
Запах жертв и дым кадил.
Но всего этого мало: первые две строки требуют простого и четкого конца. "Дымы черных алтарей". Это - конец. Завершение.
Но Толстой не хотел сдаваться. Настаивал. Но чем он сильнее возвышал голос, тем спокойней, отчужденней, замедленнее становились паузы Макса.
В конце концов каждый из спорящих остался при своем мнении.
Я всем сердцем был на стороне Макса. Но, конечно, не произнес ни слова.
Теперь, выводя из глубины памяти подробности этого спора, я отчетливо помню, что эта дискуссия проходила в одной из двух комнат на втором этаже. Значит, еще не была встроена мастерская. Итак, дата "двенадцатый год" верна.
* * *
<...> Приближался день моего отъезда из Коктебеля. Мне казалось несомненным, что лето будущего, четырнадцатого, года я проведу опять - в четвертый раз! - в доме Волошина. Об этом я заранее договорился с Еленой Оттобальдовной. Мне и в голову не могло прийти, что пролетят тридцать семь лет - прежде чем я смогу снова перешагнуть порог дома Макса.
Конечно, я дорожил каждым коктебельским днем. И все же срок отъезда неумолимо приближался. Наконец, настал день, когда я должен был в последний раз пожать руку Макса. Но я не знал, что это - в последний раз...
Все знают, что Макс был убежденным "хиромантом". И большинство друзей Макса настойчиво просили его посмотреть линии их ладоней, "погадать". Но Макс очень редко соглашался. И я тоже как-то обратился к нему с той же просьбой. Но Макс молчаливо уклонился. И я больше не надоедал ему.
Однако несколько раз я был свидетелем, как Макс, согласившись на просьбу, у кого-нибудь "смотрел ладонь". И у меня создалось впечатление, что это для него не так просто, что такое "гадание" для Макса связано со своего рода "медитативным напряжением".
В своих стихах Макс не раз говорит о чтении линий руки. "Раскрыв ладонь, плечо склонила..." И еще детальней: