Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот уже пять недель не кануло капли дождя на поля южного Дагестана, а засуха есть величайшее из бед в жарком климате, особенно если она падет весеннею порою. Она лишает тогда все дышащее настоящего и будущего пропитания, пожигая пажити и жатвы. В краю, где перевоз хлеба из других областей или очень затруднителен, или вовсе невозможен, голод есть неминуемый наследник неурожая. Азиатец искони живет день до вечера, не вспоминая, что было третьего дня, не заботясь, что случится послезавтра; живет именно спустя рукава, потому что лень и беспечность — его лучшие наслаждения. Но когда бедствие, которое он полагал за тридесять невозможностей от себя, вдруг расступается под его ногами, когда завтра становится сегодня, он пробуждается опрометью, начинает плакаться, что нет средств, или роптать, что не дают ему средств, вместо того чтобы искать их. Шумит, когда надобно действовать, и увеличивает опасность испугом в той же мере, как он уменьшал ее неверием. Можете же теперь вообразить, каково было уныние в Дербенте, когда ранние жары своим палящим дыханием стали пепелить надежды купца и земледельца, а почти все жители Дербента, вместе земледельцы и купцы, распахивают свои участки наполовину под пшеницу, наполовину под марену.
Да и правду сказать, им на этот раз было много законных причин к страху. Окрестные дагестанцы, со времени Кази-муллы*, были достойно казнены голодом за мятеж свой. В пору посева они сеяли пули; в пору жатвы пожали месть: конь и огонь опустошили их нивы; или ветер осени развеял неснятые хлеба, оттого что горцы бегали за знаменами изувера или прятались от русских в глубине пещер. Тогда лишь коса смерти гуляла в поле.
Следствия угадать было нетрудно. На другое лето озими были съедены не в зерне, а в колосе. Все, что пощадила война, как-то: медная посуда, дорогое оружие, хорошие ковры, продавалось на городских базарах за бесцен, для купли необыкновенно вздорожавшей муки. У кого и этого не было, доедали стада свои, ушедшие от зубов друзей и неприятелей. Наконец толпами стали сходиться нищие с гор просить в городах милостыни. Попечительное начальство приняло все меры для отвращения голода и монополий перекупщиков. Корабли пришли с мукой из Астрахани; богатые были приглашены пожертвовать избытками для спасения бедных, и на время народ успокоился. Урожай мог все поправить.
Дербентцы только что отпраздновали тогда хатыль, религиозно-театральное воспоминание о судьбе Шах-Гусейна, первого мученика-халифа секты Алиевой*. Предавшись с ребяческим простодушием мелочным заботам и обрядам этого праздника, единственного развлечения народного в круглый год, они в свежести ночей, посвященных представлениям, вовсе забыли о жатве и о зное. Чего забыли! Они радовались не раз, что дождь не мешает их диким забавам.
Но когда утих шум празднества и они из минувшего воротились в действительность, когда, хорошо выспавшись, взглянули они за ворота городские, сожженный вид полей обдал их варом. Страх голода или — что для корыстолюбца гораздо хуже голода — страх убытка подкрался к ним на цыпочках, со стклянкой розовой воды в руке, под звук бубнов да песен, — и тем ужаснее показалась всем его бледная образина, чем неожиданнее она оскалилась перед ними. Посмотрели бы вы тогда, как зашевелились все черные и красные бороды, как пошли стучать все деревянные и янтарные четки Дербента! Все лица вытянулись восклицательными знаками; на всех ртах бродили междометия. На базарах в караван-сараях, по углам улиц — везде, где только лежало несколько бревен или камней, наверно уж сидела кучка татар на корточках, толкуя о погоде, и на этот раз толки о погоде, которые у европейских горожан беспрестанно повторяются и никогда не слушаются, ложились свинчатками на сердца дербентцев. Шутка ли, в самом деле, потерять от засухи марену, единственный источник их благосостояния, или платить за пшеницу на вес серебра? Бедные трепетали за жизнь свою, богатые — за кошелек. Одним грозила нищета, другим — невольная благотворительность. Желудки и карманы ежились при одной мысли о дороговизне — все ахало и охало, «а как скоро, — говорит Монтань, — кто заражен страхом болезни, тот уже заражен болезнию страха»[75]*. Тут мечта превращается в действительность и здоровое настоящее заранее мучится будущим, которое, может быть, совсем не придет или придет совершенно иное.
Вспомним про недавнюю холеру; вспомним, каким разрушительным ужасом нахлынула на Русь весть о набеге этого индийского чудовища, этой причудливой заразы, которую не могли оковать цепи, не могли умолить молодость и здоровье, которая без разбору поражала осторожного и невоздержного, бесстрашного и труса. Сначала мысль о холере отравила самый воздух, не только радости, но мало-помалу человек свыкся с разрушением, которое он видел кругом и впереди. Плач был короток тогда; с ним рядом слышался порою смех, и если под конец люди не пели и не плясали — так это потому только, что самый страх смерти не отучил их лицемерить.
Вот и прошла холера — и мы увидели, что холера преполезная выдумка, преблагоразумная хозяйственная мера природы. Она, как говорит один профессор, любит держать человечество в границах благопристойного числа и не размножаться без ее дозволения, для того чтоб сила производимости была всегда в равновесии с силой разрушения. Нечего сказать, природа выкинула в этом чудесную штуку! Она утешительна для оставшихся, но те, которые умирали для арифметики, могли бы, между прочим, спросить:
— Не ошиблась ли госпожа природа в расчете, потому что расчет вовсе не дамское дело. Не действует ли она из какой-нибудь личности? Раздосадована, пожалуй, тем, что люди так дерзко поднимают ее покрывало и заглядывают к ней в грудь и роются в лаборатории ее таинств словно в своем кармане?
Если это так — умирать, право, досадно. Досадно, если и не так; горько, несмотря на приемы сладкой ртути; грустно, несмотря на все утешения. Но покойников уже нет, ни слова о покойниках! Зато посмотрите, сколько пользы принесла холера живым! Сколько выгод доставила человечеству и продавцам хлоровой извести! Пусть так: она унесла от нас несколько отличных умов и светлых, благотворных душ, но зато от какого множества пустейших людей нас она избавила, скольким талантам открыла путь вперед, развязала руки на доброе! Сколько наследств пустила в оборот! Потом нельзя же забывать и того, сколько найдено благодаря ей необходимых, спасительных средств, которые не вылечивали разве тех, кому на роду написано было умереть. Сколько сочинено прелюбопытных статей, ясно доказавших, что холера вовсе не заразительна и весьма прилипчива, развернувших вполне великолепное незнание или, лучше сказать, сознание врачей: что есть неразрешимая притча? А между тем журналы питались этими статьями: тысячи получали награды за бескорыстные услуги большинства, и когда зараза кончилась, все остались довольны ею как нельзя более, расставшись с ней так радушно — как будто при новом свидании встретят ее с распростертыми объятиями. И в самом деле: попробуйте-ка возвратить на белый свет все жертвы холеры — насмотритесь тогда суматохи, наслушаетесь ропоту, за всех и ото всех, не исключая самих покойников. Холера, как все грозы на свете, есть благодеяние промысла, который самым истреблением готовит плодородие и перемену на лучшее. Холера кроме обновления родов имела в виду и нравственное исправление человечества. Примером сказать, наш Граблин — он целый век служил черту — а после болезни он Бога просит жалованья; или Цаттаев Алексей — его, бывало, упрекали в сребролюбии — а теперь ни за что не возьмет взятки иначе как золотом. Подонкину запретили в холеру пить крепкие напитки — он капли воды в рот не берет: вода, говорит, мельницы ломает. И столько тогда записалось в приход неба прекрасных обетов: или чтоб не делать вперед зла, или чтоб творить благо, отпустить должникам своим — жаль только, что те, которые умерли, не исполнили их по возможности, а те, которые уцелели, — по ненадежности. Со всем тем я бы готов написать холере оду или похвальное слово, если б не заметил за ней предурной замашки нападать на слабых и бить лежачего…*
Как бы то ни было, а страх неурожая одолел дербентцами. Надо правду сказать: все мусульмане народ очень набожный, а набожность у невежд почти всегда падает в суеверие. Давай они молиться в мечетях: нейдет дождь! Давай потом сочинять торжественные ходы за город в надежде, что Аллаху сквозь открытое небо слышнее будут их мольбы, чем сквозь плитные своды: ни капли! Пождут, поглядят, — небо словно медное, так и тает лучами, а раскаленная земля рассыпается под ногою в окалины и жадно пьет капли пота, падающие с лица богомольцев. Что делать?.. Принялись за языческие поверья. Мальчики расстилали платки на перекрестках и сбирали с проходящих деньги на воск да на розовую воду — и потом, обвязав ветвями хорошенького как ангел мальчика, обвесив, разукрасив этот пук цветами и лентами, пробегали по улицам, напевая в лад песни в честь Гюдуля, вероятно когда-то бога рос и дождей. Говорю — вероятно, потому что я не мог собрать о нем никаких положительных сведений. Призывание дождя заключалось обыкновенно припевом: