Кавказские повести - Александр Бестужев-Марлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, кроме того, меня влекло к тебе сходство твоей судьбы с моею судьбою. Ниже других и горче других твои воды[67]. Заключено в песчаную тюрьму диких берегов, ты, одинокое, стонешь, не сливая волн твоих ни с кем. Ты не ведаешь ни прилива, ни отлива и даже в порыве гнева не можешь перебросить буруна своего на черту, указанную тебе перстом довечным. И кто знает, как поглощаешь ты столько огромных рек, падающих в жерло твое, столь мало отдавая дани воздуху? И кто разгадал твои огнедышащие подводные волканы, рядом с волканами, извергающими грязь?[68] Кто скажет нам, сколько народов, потерявших имя, протекло по забережьям и по волнам твоим? сколько безыменных жертв пожрано твоей пучиной? На тебе нет следу первых, нет крови вторых: только где-где обломки, изверженные на берег, знаменуют, сколько драгоценного похоронено в твоей глубине.
Не лета, а бури бросают морщины на чело твое, бури — страсти небес. Страшен, мутен, шумен бываешь ты тогда; зато порой, прозрачный и тихий, ты даешь лучам солнечным и взорам человека купаться в своем лоне и засыпаешь, играя раковинками приморья, как младенец, напевая лепетом сам себе колыбельную песню!
Да, Каспий! во мне есть много стихий твоих, в тебе — много моего, много, кроме воли и познания вещей. Ты не можешь быть иначе как есть, — а я мог!.. Скажу вместе с Байроном: «Терны, мною пожатые, взлелеяны собственною рукою: они грызут меня, кровь брызжет. Пускай! Разве не знал я, каковы плоды должны созреть от подобного семени!»[69]*
Величествен венец из лучей, пленителен из ветвей лавра иль дуба, мил из благовонных цветов; но чем же не венок из тернов?..
Прощай, Каспий, — еще раз прощай! Я желал видеть тебя, я увидал нехотя. Неохотно расстаюсь я с тобою, но свидеться опять не хочу… Разве ты постелешь волны свои широким путем на родину!
Я последний раз взглянул на грозную, прекрасную картину бурного моря. Валы широкими грядами катились к берегу, вздымали головы, загибали всплески и, кипя, распрыскивались в пену о плиты и башни сбитой ими стены[70]: взбегали на песок и потом далеко обнажали его.
Какой-то туманный дождь сорванных вихрем верхушек клубил над поверхностию моря, — а оно, яркий хамелеон, зеленело, синело, белелось, сверкало и меркло мгновенно…
Когда я, скрепив сердце, поворотил коня, мне показалось, будто море и ветер слили свою гармонию в жалобу, будто волны, как маленькие братья, прядали, просились ко мне на седло. Я дал повода, и обрадованный конь одним прыжком вынес меня на сушу…
Когда я въехал в город, щеки мои были влажны, — но не от брызгов моря.
Мулла-Нур*
Быль[71]О вахта эды-ки, Гиндустан падишахи эглешиб, меджилисында аали зияфат варады; нече шахза-деляр, нече пегливанляр, нече везириляр, нече улемаляр, дести раст дести растдан, дести чап дести чапдап, эглешиб, мешкулядыляр.
В ту пору случилось индийскому царю сидеть в беседе, было у него пированье, великий пир. Сколько (там) царевичей, сколько богатырей, сколько визирей, сколько улемов*, от правой руки к левой, от левой руки к правой, усевшись, промеж собой перемолвливали!
I
Чахдаши, чакмахдаши, Аллах версын ягыши!
Кремешки и камешки, дай Бог вам дождя умыться!
Припев.Грустно раздается намаз, будто поминка по ясном дне, отлетевшем в вечность.
— Жарко, душно в Дербенте! Взойди~ка на кровлю, Касим; посмотри, как падает за горы солнышко: не краснеет ли запад, не сбираются ли тучи на небе?
— Нет, ами (дядя)! Запад голубее глаз моей сестрицы. Солнце упало ярко, словно «золотой цвет» на ее груди[72]. Ни один взор его не гаснет в тумане.
Ночь распахнула звездистый веер свой. Темно.
— Взойди~ка на кровлю, Касим. Присмотрись, не канет ли капель росы с молодого рога май-месяца, не прячется ли он в ночную радугу, как жемчужина в перламутровую раковину.
— Нет, ами: в чистой синеве плывет месяц; не слезы, а стрелы сыплет он на море! Кровли сухи, как степь Мугана*; по ним весело бегают скорпионы: вещуют зной и на завтра!
— Беда без дождя! — говорит старик дядя, засыпая; а город уже спит. Только переклик часовых обвивает дряхлые стены звеньями звука, да море мерною зыбью ходит по берегу… Вы бы сказали — это души покойников беседуют с вечностью: так все кругом сходно с кладбищем!
Край моря сквозит пожаром. Ласточки опередили своим приветным щебетаньем клич муллы над мечетью; но и мулла не поздняя птичка; он уж поет, ходя вокруг купола[73], склонив голову на ладонь: «Проснитесь, правоверные! Встаньте: молитва лучше сна».
— Взбеги на кровлю, Касим; погляди, не катится ли туман с гор Лезгистана. Не чернеет ли море, не скачет ли белогривый прибой через камни?
— Нет, ами! Горы облиты Божьей позолотой; море сверкает будто зеркало. Флаг на крепости Нарын-кале обнял древко, как обнимает чадра стан красавицы. Ни одна волна не рассыплется жемчугом на берег; ни малейший ветерок не завьет в кудри пыль по дороге. Смирно все на море, тихо все на земле, ясно на небе!
Старик дядя закручинился. Совершив омовенье, он вышел для молитвы на плоскую кровлю. Разостлал ковер по мягкому кыру[74], стал на колени и, кончив молитву из памяти, горячо молился еще из сердца:
— Бисмилла, эль-рагман, эль-раагим! — произнес он, обводя печальным взором окрестность. — Во имя Бога, всещедрого и всеблагого, будет слово мое. Облака вешние, дети нашего моря! Зачем вы стадитесь по хребтам и прячетесь в ущелья? Или вы, как разбойники лезгины, любите рыскать по утесам и дремать на острие вершин? Зачем же вы, забрав с наших лугов в добычу всю влажность, расточаете ее безумно на голые камни; распрыскиваете свой жемчуг на кудри лесов, недоступных человеку, и поите до бешенства горные потоки, которые врываются в наши долины для того, чтоб унести или залить берега или засыпать их осколками, будто обглоданными костями своих жертв. Дети неблагодарные! посмотрите, как мать ваша, земля раскрыла тысячи уст своих… она сгорает от жажды, она просит напиться! Посмотрите, как меньшие братья ваши, колоски, дрожат, бедняжки, без ветра, ломаются под кузнечиком, вытягивают головки, — думают высосать из воздуха влагу, а встречают луч, который подсекает их словно раскаленною косою. Засуха выпила водоводы — в них перепел вьет гнездо, а паутина заплела все бороздки. Жаркий ветер безвременно и насильно отнял у цветов благоухание и разбросал по степи листья. Дерева блекнут, трава горит, марена чахнет*. Буйволы бодают друг друга за лужу; голодные кони роют копытом нагую землю; мальчики дерутся у фонтана за оскудевшую струю… Первиядер (Всевышний), что будет с нами! Засуха — мать голода, а голод — отец болезней, брат разбоев! Ветер горный, ветер свежий! принеси нам на крыльях своих благодать Божию! Облака, — сосцы жизни! пролейте небесное молоко на землю. Разразитесь грозой — но смойте с лица земли загар, свейте укор в бесплодии. Бросьте стрелы свои на грешных, но обрадуйте невинных… ведь не все грешники на свете, и в лоне вашем не одни молнии: есть и дождь освежающий; есть не только страх, но и надежда! Сизые тучи, крылья ангелов! повейте нам прохладой, отряхните с себя росу! О, летите же, спешите!.. Милости просим.
Нейдут тучи, не слушают приглашений. Жарко, душно в Дербенте. Засуха томит окрестность.
И это было в мае месяце, в ту пору, когда ладожский лед грозит петербургским мостам по три раза на день, затирает в своих холодных объятиях пестренькие ялботы и навевает на столичную атмосферу прохладу и насморки; в ту пору, когда красавицы большого света выходят толпами на Невский проспект пользоваться свежею пылью, округляя прелестные формы своих капотов ватою, без всякого нарекания, в ту пору, когда Северная Пальмира не знает еще других цветов, кроме распускающихся под творческою рукою Лапиной*, других благоуханий, кроме высиженных в баночке, — одним словом, в ту прекрасную пору, когда тающая белая зима уступает свое место зеленой зиме; когда северный зефир, питомец Лапландии, еще переносит румянец щек на кончик носа и камелек, это русское солнце, отогревает любезность, дрожащую от прогулки, или остроумие, съеженное разводом. Да, в Дербенте уже заботились о жатве, когда в Петербурге еще толкуют о дороговизне дров.
Вот уже пять недель не кануло капли дождя на поля южного Дагестана, а засуха есть величайшее из бед в жарком климате, особенно если она падет весеннею порою. Она лишает тогда все дышащее настоящего и будущего пропитания, пожигая пажити и жатвы. В краю, где перевоз хлеба из других областей или очень затруднителен, или вовсе невозможен, голод есть неминуемый наследник неурожая. Азиатец искони живет день до вечера, не вспоминая, что было третьего дня, не заботясь, что случится послезавтра; живет именно спустя рукава, потому что лень и беспечность — его лучшие наслаждения. Но когда бедствие, которое он полагал за тридесять невозможностей от себя, вдруг расступается под его ногами, когда завтра становится сегодня, он пробуждается опрометью, начинает плакаться, что нет средств, или роптать, что не дают ему средств, вместо того чтобы искать их. Шумит, когда надобно действовать, и увеличивает опасность испугом в той же мере, как он уменьшал ее неверием. Можете же теперь вообразить, каково было уныние в Дербенте, когда ранние жары своим палящим дыханием стали пепелить надежды купца и земледельца, а почти все жители Дербента, вместе земледельцы и купцы, распахивают свои участки наполовину под пшеницу, наполовину под марену.