ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помимо скуки и плохого питания, людей изводило и другое. Всем заключенным (не только подследственным) запрещалось спать днем. Надзиратели постоянно за этим следили, заглядывая в камеры через глазки. Любовь Бершадская вспоминает: “Подъем в шесть часов утра – и до одиннадцати вечера нельзя садиться на кровать, можно либо ходить, либо сидеть на табуретке, не облокачиваясь ни на стол, ни на стену”[509].
Ночью было не лучше. Спать мешал никогда не выключавшийся яркий свет; кроме того, заключенным запрещалось держать руки под одеялом. Веселая пишет: “Всякий раз с вечера я добросовестно выпрастывала руки наружу. Неудобно, неуютно – никак не заснешь. <…> Но стоило задремать, как я непроизвольно натягивала одеяло на плечи. Скрежетал замок, надзиратель тряс мою кровать: «Руки!»”[510] Бубер-Нойман: “Пока не привыкнешь, ночью хуже, чем днем. Попробуйте уснуть под режущим электрическим светом (лица закрывать не разрешалось) на голых досках без подушки и даже без соломенного матраса, а порой и без одеяла, когда с обеих сторон к тебе прижаты бока сокамерниц”.
Возможно, самым эффективным средством для того, чтобы заключенный не чувствовал себя в камере слишком уютно, было присутствие там стукачей, которыми советская жизнь была богата на всех уровнях. Они играли важную роль и в лагерях, но там все же легче было укрыться от их внимания. В тюрьме уйти от них было некуда, и приходилось взвешивать каждое слово. Бубер-Нойман пишет, что, за одним исключением, она “за все время пребывания в Бутырках не слышала от русских заключенных ни одного критического слова в адрес советского режима”[511].
Считалось, что в камере всегда есть хоть один стукач. Если сидело двое, каждый подозревал другого. В больших камерах стукачей иногда “вычисляли” и старались избегать. Когда Ольга Адамова-Слиозберг попала в Бутырскую тюрьму, она увидела на нарах у окна свободное место. Она спросила у сокамерницы, можно ли там лечь. “Ну что же, ложитесь, но только соседка там не очень хорошая”, – ответили ей. Оказалось, что соседка “пишет заявления на всех в камере и с ней никто не разговаривает”.
Не всех стукачей легко было выявить, и паранойя была так сильна, что любая необычная черта могла вызвать подозрение и враждебность. Адамова-Слиозберг, увидев, как сокамерница “моется заграничной губкой и надевает какое-то необыкновенное белье”, решила, что она шпионка. Позднее стало ясно, что это не так, и они подружились[512]. Варлам Шаламов писал: “Прийти в другую камеру переведенным, а не с «воли» – не очень приятно. Это всегда вызывает подозрение, настороженность новых товарищей – не доносчик ли это?”[513]
Несомненно, система была жестокой, закостенелой и бесчеловечной. И тем не менее заключенные как могли боролись со скукой, с постоянными большими и малыми унижениями, с попытками начальства превратить их в отдельные “атомы”. Бывшие заключенные не раз отмечали, что в тюрьмах арестантская солидарность проявлялась сильнее, чем в лагерях, где администрации легче было “разделять и властвовать”. Между лагерниками можно было посеять взаимное отчуждение, соблазняя некоторых из них более высоким положением в лагерной иерархии, лучшим питанием и более легкой работой.
В тюрьме же все были более или менее равны. Хотя начальство и здесь пыталось привлечь кое-кого к сотрудничеству, таких случаев было меньше, чем в лагере. Для многих заключенных дни и месяцы в тюрьме перед этапом даже стали своего рода первоначальным курсом техники выживания и, вопреки всем усилиям администрации, первым опытом совместного противостояния власти.
Некоторые просто перенимали у сокамерников элементарные приемы гигиены и способы сохранить личное достоинство. Инне Шихеевой-Гайстер сразу же показали, как сделать пуговицы из жеваного хлебного мякиша (иначе спадала одежда), как надергать ниток, как смастерить из рыбной косточки иголку. Эти и подобные им навыки были полезны и позднее – в лагерях[514]. Дмитрий Быстролетов, бывший советский разведчик на Западе, научился делать нитки из старых носков: носки распускают, а затем нитки полируют куском мыла. Эти нитки и шилья, изготовленные из спичек, можно было обменивать на еду и папиросы[515]. Молодая антисталинистка Сусанна Печуро научилась в камере многому: “спать, чтобы не замечали, шить с помощью палочки от веника, обходиться без резинок, без поясов, пуговиц…”[516]
Налаживать, насколько возможно, жизнь помогало заключенным и наличие старост. С одной стороны, в тюрьмах, железнодорожных вагонах и лагерных бараках староста был официально признанной фигурой, чьи обязанности были перечислены в документах. С другой стороны, многообразие его функций – от поддержания чистоты в камере до обеспечения порядка при движении на “оправку” – требовало, чтобы его власть была признана всеми[517]. Поэтому стукачи и прочие любимчики администрации, как правило, не были лучшими кандидатами. Александр Вайсберг писал, что в больших камерах, вмещавших 200 и более заключенных, “нормальная жизнь была бы невозможна без старшего по камере, ведающего раздачей пищи, прогулками и т. п.” Однако, поскольку начальство отказывалось признавать какие бы то ни было организации заключенных (“логика была проста: организация контрреволюционеров – это контрреволюционная организация”), ему пришлось, пишет Вайсберг, принять классическое советское решение. Узнав через стукачей, кого заключенные выбрали “нелегально”, администрация официально назначила этого человека старостой[518].
В переполненных камерах главной задачей старосты было встречать новых заключенных и отводить им место для сна. Как правило, новичок должен был спать около параши; затем, постепенно повышая свой статус, он перемещался в сторону окна. “Для больных и престарелых, – пишет Элинор Липпер, – исключений не делали”[519]. Староста разрешал конфликты и поддерживал в камере общий порядок, что было отнюдь не просто. Поляк Казимеж Зарод, который был старостой камеры, вспоминал: “Надзиратели постоянно грозились наказать меня, если я не буду держать под контролем недисциплинированных, особенно после девяти вечера, когда запрещались разговоры”. В конце концов за неспособность навести порядок Зарод был посажен в карцер[520]. На основании других источников, однако, складывается впечатление, что обычно приказы старост выполнялись.