Бои местного значения - Василий Звягинцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычная для каждого нормального человека надежда на благополучный исход в самой безнадежной ситуации.
И почти тут же, совершенно в стиле Дюма, ожидаемое случилось.
Шестаков сообразил, каким образом вступить в контакт с товарищем и договориться о дальнейших действиях. Благо оба они служили на царском флоте, где и новобранцев-матросов, и гардемаринов в корпусе учили одинаково хорошо.
Он нащупал носок унта Власьева и начал пальцем выстукивать на нем азбукой Морзе:
— Я здесь. Как понял, ответь.
Власьев испытал не просто вспышку радости от того, что не обманулся в своих ожиданиях и надеждах. У него, словно в скоротечном бою, пошел перебор вариантов — как с наибольшим успехом и эффектом использовать последний шанс.
Заключенные теснились в темном ящике, возились, толкались, вскрикивали и спорили, будто не ждала их в ближайшее время печально известная Владимирская тюрьма, где и эта тесная клетка будет вспоминаться с тоской. Ведь какая-никая, а жизнь пока еще дорога.
Поэтому, приняв сигнал, Власьев ответил так, чтобы и Шестакову понятно было, и в контексте обстановки звучало естественно.
Ткнул локтем в бок соседа:
— Ну, че ты растопырился, понял, нет? Сидим, бля, как кильки в банке. Ни повернуться, ни дух перевести. Что за толпа, ни одного вора с понятием. Или есть? Счас рассветать начнет, будем разбираться или как? — и движением ноги ответил Шестакову, что все понял и ждет дальнейшего.
Пока нарком составлял в уме короткую и емкую фразу, которой следовало сообщить Власьеву линию поведения, откликнулся вроде бы даже мягкий, но ощутимо авторитетный голос из противоположного угла.
— Еще один законник? Кликуху дай.
— Сам назовись, — ответил Власьев. — Мою кликуху, если кто и слышал, так давно в земле лежат. И мы сейчас на смерть едем, если кто не понял еще. Ты из каких?
Человек напротив вдруг смолк. Даже Шестаков слышал, как он задышал неровно. Наверное, понимал в психологии, на своем, конечно, уровне, и тоже уловил дуновение надежды. Или чего-то другого.
— А ну, пономарь, пересядь ко мне. Прошлепаемся[19].
— За базар ответишь. Хиляй сам сюда, — огрызнулся Власьев злым, требовательным голосом.
Короткая суматоха в темноте, человек с серьезным голосом кого-то передвинул и опустился на скамейку рядом с Власьевым.
— Ну? Так ты кто? Я — Косой. Или — Колян Витебский… Шесть ходок. По масти — шниф по фартам. А сейчас лепят 58–10 через первую, сто девятнадцатую и сто вторую сверху. (Шестаков откуда-то вдруг понял, хотя и не знал никогда статей Уголовного кодекса 1926 года, что человеку этому вменяют грабеж социалистической собственности, но не просто так, а с умыслом на измену Родине и подрыв советской власти. То есть — вместо законных пяти-восьми лет светит ему как бы не расстрел.)
И с удивлением услышал ответ старлейта. Будто бы и тот хорошо разбирался в уголовных и политических статьях, а кроме того, знал и собственно воровские дела.
— А я, — шепнул на ухо собеседнику Власьев, — я — Пантелеев Питерский…
— Да ты что? Охренел? Кому туфту заправляешь? Леньку ж убили еще в двадцать третьем…
— Ты что, мертвым меня видел?
— Братва говорила… В газетах писали…
— Ну и … Пусть дальше пишут. А я живой. Лучше меня никто из тюрем не уходил. Из Крестов — два раза. С Гороховой — тоже. Жить хочешь? Со мной пойдешь?
Долгая пауза. Настоящему вору, да еще в клетке тюремной машины, услышать вдруг имя отчаянного налетчика давних нэповских времен, который давно стал легендой, прославился и дикой жестокостью, и своеобразным бандитским благородством, многократно уходил из рук угрозыска и чека, а потом будто застреленного при странных обстоятельствах, было так же и жутко, и радостно, как апостолам узнать о воскресении Христа.
Но одновременно, как Фоме неверующему, требовалось подтверждение.
— А где ж ты парился пятнадцать лет? И вдруг объявился, чтобы попасться, как фраеру? Да где — в сраном Кольчугине? Порожняк гонишь…
— Толковище будет, ты мне предъяву сделаешь. Или я тебе. А сейчас вопрос — на атанде поддержишь?
Власьев говорил медленно, старательно подбирая нахватанные еще в первые годы своей новой жизни слова и выражения. Тогда в монастыре «Нилова пустынь» образована была колония малолетних преступников, вроде макаренковской, и леснику-бакенщику приходилось общаться с ее обитателями почти ежедневно. Когда по делу, а когда из любопытства просто.
— Какая атанда, в железах?
— Нормальная, на рывок. Моя специальность. Тут еще блат в доску есть или одна шелупонь голимая?
— Зуб не дам — на особняк хожу… Но двое — на брусов шпановых кочуют. А скажешь, что делать, на слам иду. Мне терять нечего.
— Договорились.
Шестаков слушал весь этот разговор, в свою очередь удивляясь неожиданным талантам бывшего аристократа. Или книжек он прочитал много в своем лесном затворничестве, или имел контакты не только с лесной флорой и фауной.
Ему стало даже интересно, что дальше будет, словно бы не он сам выступал инициатором и главным действующим лицом предстоящего действа.
— Мне про тебя много штрихи бармили, — продолжил разговор шепотом Косой. — Как же ты здесь заместился?
— Так масть легла. Как заместился, так и сплетую.
— Сплетуешь? В ланцухах, отсюда, два болтухи с трубками за дверью?
— Увидишь. Только не лажанись, когда момент придет.
Очевидно, в голосе Власьева прозвучала такая убежденность, что вор аж задохнулся:
— Да я, да… сукой буду.
Наступила пауза.
Шестаков простучал по ноге Власьева:
— Попроси у конвоя закурить…
— Эй, начальники, — тут же откликнулся Власьев, стукнув кулаком в дверцу, — будьте людьми, окурочек суньте…
— Да мы бы и сунули, — отозвался голос конвоира, — а как ты в наручниках-то его возьмешь?
— А ты подай через решеточку, мы губы подсунем и дернем по разу-другому. Сам же знаешь, куда нас везешь, так неуж пожалеешь табачку-то?
— Вполне свободно и пожалею, — отозвался другой конвоир, голосом помоложе и понахальнее. — Если только у вас заплатить есть чем?
— Да чем же? — проныл Косой. — Шмонали вы нас бессчетно, разве останется что?
— Знаю я вас, злоехидных. Всегда заначить умеете, хоть пять раз подряд шмонай…
— Ну, хер с тобой. Есть. За трояк две целых папиросы дашь?
По тем временам три рубля стоила пачка «Казбека» или четвертинка водки.
— Дам, если заплатишь…
Колян привстал на сиденье. Отстранил тех двоих, что загораживали путь к окошку.
— Держи, начальник. В шапке, за козырьком трояк спрятан. Забирай, и курево сюда толкни.
Конвоир потянулся рукой между прутьями, подсветил фонариком, нашупал в указанном месте туго скрученную купюру, засмеялся довольно.
— Не соврал. Я ж знаю — хитрые вы, бандюги. Держи свою папиросу…
И когда Косой потянулся лицом к решетке, со смехом воткнул ему горящую папиросу под нижнюю губу.
Вор сначала ахнул от неожиданной боли, а потом разразился страшными ругательствами и угрозами.
Конвоир от ощущения безопасности и полученного удовольствия искренне веселился.
— Покурил, да, сука? Покурил? Ты у меня еще покуришь. Тут тебе не у Проньки. Я вас всегда давил и давить буду… Жалко, в расстрельную команду у нас не набирают. Я бы пошел.
Косой неожиданно быстро успокоился. Громко харкнул в сторону окошка, потом сказал врастяжечку и чрезвычайно веско:
— Развлекся, курвеныш? На здоровье. Но и ошибся же ты! Тебе моего трояка ни на похороны, ни на поминки не хватит… И матери твоей, блядище старой, икаться не проикаться…
Конвоир дернулся было с руганью открывать дверцу «собачника», но его удержал второй охранник. Он тихо сказал, но в наступившей вдруг тишине все услышали, и Шестаков под лавкой тоже:
— Зря ты это, Сеня. Смертники — они тоже люди. Молчал бы, как я молчал, а раз пообещал… Нехорошо.
— Да… видал я их всех. И тебя тоже. Нашлись тут. Посмотрим еще, как ты в другом месте говорить будешь… Жалельщик…
— Спасибо, мужик, — вновь вмешался Косой. — Тебе тоже зачтется, если что…
После очередного сигнала Шестакова Власьев шепнул новому приятелю:
— Ну, друг, теперь шум какой-нибудь устрой. Хоть песню запойте, «Гоп со смыком» или там «Солнце всходит и заходит». Давай. И места мне чуток освободи.
По команде Косого двое или трое оживившихся от происходящего арестованных действительно начали петь разудалыми, хотя и лишенными мелодичности голосами нечто подходящее, а Власьев опустился на пол, подставив Шестакову скованные руки.
Замок в наручниках был примитивнейший, рассчитанный именно на то, что никто, кроме владеющих ключом конвоиров, открывать его не станет.
Поэтому через минуту, поковыряв, с определенной, впрочем, сноровкой, кончиком ножа в скважине, Шестаков разомкнул браслеты.