Чрез лихолетие эпохи… Письма 1922–1936 годов - Пастернак Борис Леонидович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Борис, Борис, ты мне уже ответил.
* * *Борис, я с ума сошла. Теперь, когда больше не верю, скажу: из обоих писем по слезам <вариант: безумию> [своим] – я поняла: ты берешь партийный билет. Понимаешь мой ужас? Единственная вещь, которая бы нас развела навсегда (короткое жизненное всегда). Теперь я знаю, хочешь скажу? Ты не можешь жить в состоянии постоянной продленной измены, на два фронта, в тех письмах я ведь была права? Борис, если мое горе называется твоя семья – благословляю его (ее). После того ледяного ужаса – всё легко, всё снесу. Я лежала на песке, на дюне, куда зарылась от людей <вариант: и зарывала свои слезы в песок, в дюну>, и вдруг – никто как Бог: «Глупость! Бред! Билет ни при чем. Проще, проще <второе слово подчеркнуто дважды>!» О, я не плачу, больше не буду плакать. Развести нас может только идея: неодушевленный предмет <вариант: в жизни осуществляемая>>.
Борис, мой абсолютный слух! Но в одном ты ошибся: Маяковский и Асеев меня уже резнули. Раньше мы шли одни по рассвету, в этом письме рассвет шагал несколькими нами. Я не хочу других братьев, кроме тебя. Моя Россия, моя Москва, как мой тот свет, мои оба Там – называются ты. Знаешь, что ты делаешь. Ты тихонечко – чтобы не так больно – передариваешь, сдаешь меня на руки – кому? – Асееву? Неважно. Чтобы держать связь, о, не тебе со мной, мне с Москвой. Побратать меня с этими, чтобы я не так окончательно была одна. Ты не предвосх<итил> моей ревности – она уже горит. Ревность к себе в других руках. Уподобл<ение>. Святополк-Мирский попр<осил> твой адрес, чтобы самому написать. И уже слышу свой голос: Он сейчас уезжает – пришлите на мое имя. Я не хочу, чтобы кто-нибудь знал твой адрес, я не хочу, чтобы кто-нибудь мысленно ходил со мной по Волхонке. Моя Волхонка!
Всё, что бы я хотела своего в России, должно было идти через тебя. Я не хочу другого приемника (от приятие). Мне вообще ничего не нужно, кроме тебя.
Борис, тебе не будет ново во мне в глубине. Помнишь те годы? Ты просто возвращаешься на дно меня, жить молча. Эта весна была взрывом. (Из предполагаемой статьи о твоей прозе: Б.П. взрывается сокровищами.) Твоя весна 1926 г. взорвалась мной.
Борис, я опять буду называть твоим именем: колодец, фонарь, самое бедное, одинокое. Car mon pis et mon mieux – sont les plus déserts lieux[58]. Борис, это Я написала.
Это первые мои слезы, первые вообще слезы, которые вид<ит> мой сын. У тебя еще будут дети.
Буду присылать тебе, по возможности, всё написанное, без одной строки, пока не позовешь. Теперь я без фабулы, надо приниматься за Федру.
<Запись после письма:>
Буду одурять себя ходьбой. Я, кажется, ловлю себя на полн<ом> покое, точно все слезы пролила – сразу. Поняв, что не … кровь между (ибо для меня это – кровь), я поняла, что между нет ничего, т. е. то, что всегда было, привычная гора, беда, стена, не новая. С эхо (эха’ми!), не матрасная.
Письмо 76
<сентябрь 1926 г.>
Цветаева – Пастернаку
Дорогой Борис. Не могу удержаться от желания написать тебе о Шмидте. Я недаром его переписывала – не без корысти и не без выгоды. Усвоить другого через свою руку (почерк), стать им, другим, путем своей правой – это уже у меня было однажды – с тобой. В 1922 г., когда получила первое твое письмо.
Борис, я все эти годы – с 17го так спешу, мне всю жизнь так некогда, что – наконец в 26 г. чувствовать разучилась. Чувствовать – вчувствовываться <так!>. Просто чувствовать – вздор. Посему не истолкуй досугом ни той тогдашней переписки, ни нынешней – Шмидта. Чтобы понять <над строкой: слова> другого (мало понять), мне нужно произнести вслух его слова <вариант: услышать их из собственных уст>, или же – прочесть его (другого) своей рукой, удвоить.
Шмидт мне сейчас совершенно ясен, т. е. чувства мои в ответ на него настолько сильны, что – теперь или никогда – узнаешь меня сторонне.
<Два следующих абзаца зачеркнуты одной вертикальной линией.>
[Лейтенант Шмидт, по твоей поэме, мне глубоко отвратителен. Хвастун, болтун, неврастеник и нытик (качка) <оборвано>
Вот Шмидт, встающий из твоей поэмы. Человек без чувства долга, малодушный. Бросает флот и едет «распутывать интригу» <оборвано>]
Какой Шмидт встает из твоей поэмы? Во-первых, не моряк, без тени (просвета) морской чести. Чуть дома грызня – бросает флот и едет «распутывать интригу». Где долг? Увозит с собой казенные деньги и… дает себя укачать вагону и обокрасть – неизвестному. Проснувшись, вспом<инает>, что он нелегал, ничего не делает и спасается в волне спячки. Речь в Севастополе не дана. Крупный пробел. Почему ты не дал Шмидта в деле, Шмидта в силе, дословного Шмидта? Речь же существует? (Хорошая, очевидно!) Дальше: его арестовывают. Что первое? Нытье и самолюбованье. В мичманской в рабочей блузе да влюблен. Гениально перед<ана> морск<ая> болезнь, но… стыдно за лейтенанта. «Ne daigne»[59] – вот ответ в таких случаях моряка, да и каждого порядочного человека – морю.
Мужское письмо – верх грубейшей, отврат<нейшей> самовлюбленности. Если ты хотел дать иронию – не вышла. (Верь моему слуху!) «А предмет статей и споров – и поборник правды – Шмидт». КАКАЯ МИЗЕРИЯ.
Борис, любишь ли ты своего героя? Мне кажется – пытаешься. Он весь обратен тебе. На коп<ейку> дела – на – слова, и в общем нуль.
О Шмидте (вещи) я бы сказала так. Всё, что Пастернак – прекрасно, всё, что не Пастернак – посмешище. Прекрасны главы: Стихия, Марсельеза и, частично, Ноябрьский митинг и Восстание (в последней жест матроса). Удручающе-явно́ четверостишие – А разве слова на казеном карнизе и т. д. Борис, я левой рукой изо всех сил держу правую, чтобы тут же (сошло бы за опечатку) не подписать
– Свои?!)Свои.П.ч. свои, и Мукден, и Цусима, и слои, и казармы, давно-свои, кровно-свои. 4-стишие для цензора.
Я тебе предложу другое, Борис, дай измам перемолоться, – тоже (частью) свои будут.
Знаю, знаю, знаю, ты настолько не похож (ни на кого), что в желании дать настоящего человека дал посмешище. Я бы сказал (поступил, почувствовал) так, следовательно Шмидт – «простой, настоящий» говорит, чувствует, делает именно обратное. Твой Шмидт – самохвал. Тот, кого любила Россия, и – это уже в са<мом> звуке фамилии – был застенчив.
Дело, Борис, еще и в языке. Письма Шмидта написаны на жаргоне. Если у 1905 г. не было своего языка, ты не должен был заставлять Шмидта писать письма, ты должен был дать его исключительно через жест. Ведь не то отвратительно, что он теряет деньги (хотя и это, – хорош моряк! Хорош офицер! хорош вождь!), а то, что он, проснувшись, произносит. – Так и есть. Какое свинство. Нет пакета. Ведь он в эту секунду тошнотворен.
Вл<асти>, не долженств<ующие> любить 1905 г., долж<ны> б<ыть> в восторге, как и многие, тоже его не любящие, по сю сторону.
Не знаю, написал ли тебе С<лоним>ъ. Он <нрзбр.> вдохновлен.
Слушай: есть у тебя одно совершенно античное место (мир, в котором сейчас живу) – клятва.
Клянитесь,Как тени велят вам.Клятва Стиксом. Ты об этом не думал, рада. Только 05 г. было бы – как трупы велят вам (виселицы, общие могилы, пр.).
Ах, Борис, почему на тебя этот груз?
* * *Соскучилась – стосковалась – по твоей новой прозе, по большой вещи без темы, где ты своб<одно> плав<аешь> и беспрепя<тственно> тонешь. Соскучилась по тайному, донному, спящему, бестемному, тёмному тебе. <Когда?> год конч<аешь>. Хотела спросить – какие еще будут главы, вспомнила – не переписыва<емся>. Разреши – mentalement[60] – писать тебе изредка, когда очень будет нужно. Только к мыс<ли> тв<оей> обращаюсь.