Жизнь и гибель Николая Курбова. Любовь Жанны Ней - Илья Эренбург
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Халыбьев с отвращением слушает эти бессвязные слова. Он глядит на сальные перегородки — хороши розы! А подбородок папаши? А гнусавый смешок провалившегося носа? Ему хочется сплюнуть, но, вовремя спохватившись, он нежно бормочет:
— Вы правы. Когда любишь, все кажется раем. А я люблю вас. Я хочу, чтобы вы были моей женой.
— Я буду вашим всем. Я умею вязать. Я сделаю для вас круглую шапочку из шерсти. Я буду мыть пол. Когда у меня станут глаза как у всех, вы меня повезете к морю. Я могу сейчас умереть от счастья. У меня страшно бьется сердце. Но я боюсь смерти — тогда такой ужасный звон. Я хочу, чтобы вы меня еще раз поцеловали.
Делать нечего. Халыбьев ведь решил ни перед чем не отступать. Он обнимает Габриель. Но здесь происходит нечто неожиданное для обоих: слепая кидается прочь и кричит:
— Только не руками! Я боюсь ваших рук!
И тотчас же ей становится стыдно. Как? Она боится его рук? Этого не может быть! Это гадко! Мальчишки были правы: она ужасная калека. Габриель подбегает к Халыбьеву, становится перед ним на колени и начинает кротко целовать его быстрые ерзкие руки.
— Простите меня! Этого больше никогда не будет. Я возьму ваши руки с собой. Я буду ухаживать за ними. Я буду любить их.
Халыбьев удовлетворен. Самая неприятная часть процедуры закончена. Теперь можно дома переодеться и прямо махнуть к Тоннет. А там впереди: наивный папаша, брачный контракт, капитал и — фюить, поминай, как звали. Сейчас остается удалиться, но только так, чтобы чувствовалась вся скорбь разлуки.
— Милая Габриель, увы, мне нужно идти. Дела. Проклятые дела! Но скоро мы будем вместе, вместе день и ночь, вместе всю жизнь. Моя любимая, до свиданья! До завтра!
Он кланяется, но, поклонившись, вспоминает, что слепая не может оценить его, ни его поклона, ни скорби на лице.
А Габриель все еще стоит на коленях и блаженно улыбается. Нет, никакой ангел в витринах квартала церкви Сен-Сюльпис не может так нежно, так трогательно улыбаться! Но Халыбьева злит эта улыбка, его злят голубые глаза. Она же не видит! Тогда почему она так на него смотрит? Он положительно не может вынести этих глаз!
— Прощай, моя горлинка!
И, глядя на эти невыносимо голубые, стоячие глаза, он от злобы и страха нагло высовывает свой большой, красный, мясистый язык.
Глава 13
ВОТ МЫ И ДОМА
Париж встречал Новый год, встречал весело и шумно. После знойного лета было много вина. После победы было много чужого угля. После долгих лет войны было много горя. Париж знал, что если зажечь все фонари больших и окраинных бульваров, если раскупорить все бутылки с шампанским, бургундским, бордосским, сомюрским, туренским, вувресским винами, если сделать все это, то горе хотя бы на одну ночь уйдет отсюда, за старые валы фортификации, куда-нибудь на север, где еще чернеют развалины пикардских городишек.
В больших кафе урчали барабаны джаз-бандов, шла пальба пробками, смокинги тощих франтов черным пластырем липли к лососиновым телам плывущих в фокстроте красоток. Бродячие скрипачи и глотатели горящей бумаги увеселяли клиентов маленьких баров. Феерически сверкали газовые плошки уличных палаток, где продавали сладкую нугу, хлопушки и ниццкие фиалки. Всю ночь сновали по городу трамваи. Торговцы, дежурившие на перекрестках улиц, не успевали взрезать зеленоватые раковины португальских устриц. Дети получали большие гранаты и, засыпая, все еще клевали бесчисленные зернышки. Веселье было общим. Даже недипломированный провизор в эту ночь танцевал джимми и говорил о любви. Даже девки с улицы Тибумери, вымыв ноги и надев чистые лифчики, выглядели почти что институтками.
Разве не радость увидеть Париж именно в такую ночь? Разве не радость прямо из дикой страны норд-оста и папах попасть на эти бульвары? Но, глядя в окошко наемной каретки на клубки электрических реклам, на кавалькады весельчаков, перебиравшихся из бара в бар, на кичливые бумажные розы, которыми убрала свою тачку усатая торговка апельсинами, Жанна Ней не чувствовала радости. Наоборот, чем дальше отъезжала карета от Лионского вокзала, тем все грустнее и грустнее становилась эта странная француженка, наконец-то попавшая к себе на родину.
Прошло много месяцев с того дня, когда итальянский пароход в последний раз обдал дымом кожаный шлем красноармейца, игравших татарчат, парусник с красным флажком, чужое небо.
Приехав в Константинополь, Жанна свалилась с ног. Ее поместили в госпиталь при католическом монастыре. У нее нашли крупозное воспаление легких. Истощенный организм медленно, с трудом оправлялся. Когда же осенью она решила во что бы то ни стало ехать дальше, не оказалось денег. Три месяца Жанна прожила гувернанткой у какой-то усатой гречанки, хотевшей, чтобы ее дочь произносила обязательно «р» по-парижски. Жанна воспринимала и койку в больнице, и комнату в греческой семье, как теплушку — это не было жизнью, это было дорогой. Наконец были собраны семьсот франков, и Жанна покинула Константинополь, город жасмина и слез, бывший для нее нудной узловой станцией.
Переезд от Лионского вокзала до улицы Тибумери являлся как бы продолжением долгого пути, и путь этот в голове Жанны был окрещен не дорогой в милый Париж, но изгнанием, ссылкой, жестоким путем от Андрея. Увидав наконец оливковый, теплый, шумливый Марсель, она не обрадовалась, ведь не здесь же она встретилась с Андреем. Она осталась равнодушной, услыхав французскую речь: не на этом языке с ней говорил Андрей. Он ей сказал: «Слышишь, не уезжай». По-французски это было бы вежливой фразой, а на языке Андрея это шумело и несло гибель, как норд-ост.
Он сказал: «Не уезжай». Почему же она уехала? Почему так легко, так безропотно, как будто это место в очереди, уступила жизнь чужой женщине, которую зовут Аглаей? Жанна не помнила, как выглядит эта Аглая, но ей казалось, что отнять у нее Андрея могла лишь очень веселая, очень прекрасная и очень злая дама, в черном шуршащем платье, похожая на даму пик. Жанна не хочет ей зла. Пусть они будут счастливы. Но кто знает, как трудно в двадцать лет отречься от жизни. А ведь жизнь осталась там, в России. И с тоской Жанна вспоминала о всех мелочах; даже папахи теперь ей казались милыми.
Здесь весело и шумно, здесь много огней, там был только один фонарь на набережной, да и тот давно погас, Но разве эти окна кафе могут так светиться, как светились глаза товарища Захаркевича, когда он, возвращаясь с ночного заседания, заходил к Жанне? Здесь скрипки, флейты и горластый джаз-банд, но разве не перекричит их всех норд-ост? Разве мог бы по этим улицам скакать Андрей из Отуз после удачной стычки? Здесь тесно, тесно и душно. И Жанна, опуская окошко каретки, чтобы разрядить несколько эту духоту, подумала: он говорил правду. Пусть здесь будет революция. Пусть здесь будет, как там.
Но вот уже улица Тибумери. В пути измученная Жанна порой утешала себя: дома я отдохну. Она никогда не видела ни дяди Раймонда, ни кузины. Но ей казалось, что они живут в беленьком домике с глициниями, похожем на луареттский дом. Наверное, дядя читает «Journal des Débats», а кузина мешает ему и шалит. Там Жанна, бедная старая Жанна, немного отдохнет.
Каретка, остановилась. Сморщенный кучер в лаковом цилиндре помог Жанне сойти. Он даже донес до двери конторы ее скромный багаж.
— Вот мы и дома, — весело крякнул он.
«Вот я и дома», — подумала Жанна и быстро прошла в кабинет. То, что она увидала, не было жизнью. Это было сном, страшным сном. Кажется, он когда-то снился Жанне, давно, еще в детстве. Тогда она кричала, будила маму. Теперь кричать нельзя. Она никогда не проснется. Теперь этот сон навсегда.
В середине комнаты стоял провалившийся нос с бокалом шипучего вина. Господин Ней в сторонке жадно пережевывал улиток и раскатисто икал. В большом кресле сидел страшный человек с отвратительной физиономией, которого Жанна уже где-то видала. Он нагло прижимал к себе дикую девушку, глядевшую на Жанну неподвижными глазами. Он был явно пьян. На Жанну никто не обратил внимания. Растерянная, она стояла в дверях, сжимая саквояж. Вдруг раздался голос девушки:
— Я слышу — здесь кто-то чужой.
Только тогда все оглянулись. Провалившийся нос, осушивший перед этим немало бокалов, игриво захихикал:
— Вы не туда попали. Это второй дом, направо. Наша контора ночью всегда закрыта.
Жанна, которая помнила фотографию, стоявшую у отца на столе, обратилась к господину Нею:
— Я Жанна.
Не то от шипучего вина, принесенного щедрым Халыбьевым, не то от четырех дюжин улиток, но господин Раймонд Ней находился в состоянии крайней апатии и поэтому, не выразив никакого удивления по поводу столь неожиданного появления племянницы, он только пробурчал:
— Все лезут мне на шею. У меня капитал в обороте. Я сам нищий.
Нет, даже осетины, напавшие на теплушку, в которой Жанна ехала с папой, и те были добрей. Робко она попросила разрешения остаться в квартире дяди до утра: ей больше некуда деться. Денег хватило только-только доехать.