Мой муж – коммунист! - Филип Рот
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бескомпромиссность. Неотразимое качество Тома Пейна, Айры, Лео и Джонни О'Дея. Если бы я поехал на окраину Чикаго и встретился с Джонни О'Деем прямо по прибытии (а именно об этом Айра заранее с ним договорился), моя студенческая жизнь, а может, и жизнь вообще подпала бы под иные чары и иные давления; я, может, вовсе вышел бы из безопасных рамок, навязанных мне происхождением, попав под страстное водительство монолита совершенно иной природы, нежели Чикагский университет. Однако тяготы чикагского образования, не говоря уже о дополнительных сложностях, с которыми я столкнулся из-за специально для меня мистером Глюксманом придуманной дополнительной программы по расковыванию моего мышления, – в общем, всякие студенческие тяготы до самого декабря мешали мне в какую-нибудь субботу выкроить свободное утро, сесть на поезд и поехать к армейскому ментору Айры Рингольда, рабочему-металлисту, которого Айра однажды описал мне словами: «марксист от пряжки на ремне и в обе стороны».
Рельсы Южнобережной ветки примыкали к углу Шестьдесят третьей и Каменноостровской улиц, всего в пятнадцати минутах ходьбы от моего общежития. Я влез в оранжевый вагон, сел на скамью и, едва начав слушать, как проводник выкрикивает названия грязных городков по дороге – «Хигвиш… Хаммонд… Ист-Чикаго… Мичиган-Сити… Саут-Бенд… Гэри», – пришел в волнение, как если бы вновь слушал «Ноту триумфа». Будучи выходцем из промышленного северного Нью-Джерси, за окном я наблюдал пейзаж довольно знакомый. У нас тоже, если смотреть от аэропорта к югу, в сторону Элизабета, Линдена и Рауэя, глазу открываются вдали все сплошь какие-то сложные конструкции нефтеперегонных заводов с их ядовитыми выбросами и огненными факелами на верхушках башен, где сгорает газ, выделяющийся при крекинге нефти. В Ньюарке тоже есть и большие заводы, и крошечные мастерские, тоже всё в саже, тоже загажен воздух, тоже ветвятся и перекрещиваются железнодорожные рельсы, повсюду кучи железных бочек, горы металлолома и жуткие поля сплошного мусора. У нас тоже из высоких труб валит черный дым, стоит и химическая вонь, и пивная вонь, и зловоние от близлежащей свинофермы при соответствующем ветре окутывает весь наш квартал. И поезда у нас точно такие же, и точно так же они проносятся по дамбам через болота над камышом, осокой и просветами открытой воды. У нас та же грязь, те же запахи, но чего у нас нет и не может быть, так это Хигвиша, где делают танки. Нет у нас и Хаммонда, где делают балочные фермы для мостов. Нет и элеваторов для зерна вдоль судоходного канала, идущего от Чикаго к югу. Нет мартеновских печей, освещающих небо, когда идет разливка стали, так что прямо из окна комнаты в общежитии ясными вечерами видно, как небо становится красным. У нас в Нью-Джерси нет таких заводов, как «Ю-Эс стил», «Инланд стил», «Джонс энд Лафлин стил корпорейшн», «Стэндард бридж», «Юнион карбайд» и «Стэндард ойл оф Индиана». У нас есть то, что есть в Нью-Джерси; зато здесь сосредоточена вся промышленная мощь Среднего Запада. Здесь собрано все, что имеет отношение к производству стали: милю за милей вдоль озера по территории двух штатов тянутся сплошные заводы, которые огромнее любых других таких заводов в мире, – коксовые и кислородные печи превращают железную руду в сталь, подвесные ковши переносят тонны расплавленной стали, горячий металл лавой изливается в изложницы, и всё это в пламени и в пыли, среди грохота и опасности; работа идет на жаре под сорок градусов, люди трудятся, вдыхая пары, которые разрушают их здоровье, и вкалывают круглые сутки, выполняя работу, которая никогда не кончается. И все это – Америка, родным сыном которой я никогда не был и никогда не буду, но которой я, тем не менее, владею как американец. Глядя из вагонного окна, вбирая в себя пейзаж, казавшийся мне воплощением современности, прогресса и мощи, истинным символом индустриального двадцатого века и вместе с тем гигантской площадкой археологических раскопок, я думал о том, что ни один факт моей биографии своей серьезностью не может со всем этим сравниться.
Справа квартал за кварталом передо мной проносились прокопченные одноэтажные строения – дома рабочих-металлистов, – некоторые с бельведерчиками и кормушками для птиц во двориках, за домами – улицы с рядами приземистых жалкого вида лавчонок, куда местные женщины ходят за покупками, и так сильно на меня подействовал вид этой изнанки мира, этой повседневности рабочих-металлистов со всей ее грубостью и шершавой простотой земли людей, у которых в кармане пусто, которые опутаны долгами, однако платят за все сполна, так воодушевила меня мысль про «тяжкую работу, за которую тут платят мизерный минимум, и люди, надрывая спину, получают жалкие крохи», что чувства я в тот момент испытывал понятно какие; надо ли говорить, что всю их гамму горячо одобрил бы Айра Рингольд, тогда как Лео Глюксман, наоборот, пришел бы в совершеннейшее негодование.
Чуть ли не первое, о чем спросил меня при встрече О'Дей, это: «Что там за жена такая появилась у Железного Рина?»
– Может, если бы я был знаком с ней, – продолжал он, – она бы мне и понравилась, но все это как-то не очень нормально. Конечно, у людей, которых я высоко ценю, могут быть близкие, к которым я равнодушен. Но та изнеженная буржуазия, в кругу которой он теперь там с ней вращается… Не знаю, не знаю… С женами вообще проблема. Те, кто женится, в большинстве своем становятся легко уязвимы: в лице жен и детей появляются возможные заложники реакции. И тогда вся тяжесть заботы о продолжении дела выпадает на долю узкой когорты закаленных одиноких бойцов. Конечно, тяжело без конца тянуть лямку, хочется иметь свой дом, и чтобы после дневных забот тебя ждала теплая мягкая женщина – а что? – и парочка детей не помешала бы… Даже те, кто хорошо знает, что к чему, время от времени устают. Но в первую очередь я отвечаю перед рабочим – перед тем, кто вкалывает за почасовую зарплату; я не делаю для него и малой толики того, что должен делать. Но чем бы ни пришлось пожертвовать, всегда надо помнить одно: ты только тогда делаешь шаг вверх, когда шагаешь в направлении свободы, и не важно, каковы его ближайшие последствия.
Ближайшие последствия заключались в том, что Джонни О'Дея выгнали из профсоюза и он потерял работу. За меблированную комнату, куда он меня привел, было два месяца не плачено, и в запасе оставалась неделя: не найдет денег – выкинут вон. В маленькой комнатке с окном, из которого виднелся кусочек неба, было чисто прибрано. Постель с односпальным тюфячком брошена не на пружинный матрас, а на панцирную сетку и туго, даже красиво, заправлена, а темно-зеленый каркас кровати не щербат и не облуплен – в отличие, например, от громко булькающей батареи отопления, – но все равно, как посмотришь, тоска берет. Вообще-то обстановка в комнате была немногим скуднее той, среди которой пребывал в Интернэшнл-хауз Лео, но здесь веяло такой мерзостью запустения, что сперва я даже испугался, и, пока спокойный, ровный голос О'Дея с его странной, преувеличенно отчетливой дикцией не взял меня в оборот, заставив забыть о присутствии в комнате чего-либо, кроме него самого, я начинал было уже подумывать, не сбежать ли. В тот миг, когда он вошел и впустил меня, вежливо пригласив сесть напротив на один из двух имевшихся в комнате складных стульев, стоявших у стола, на котором едва помещалась пишущая машинка, у меня не было ощущения, что у О'Дея все отняли, оставив только это нищенское существование, нет, хуже того, мне показалось, будто сам О'Дей, чуть ли не по собственному злобному почину, отнял самого себя у всего, что не было этим нищенским существованием.
Теперь я понял, зачем Айре нужна была его хижина. Увидел семя, из которого она произросла – и хижина, и прочие символы отказа от всего на свете, вся эта эстетика безобразного, которая для Эвы Фрейм была нестерпима и которая, с одной стороны, делает мужчину одиноким аскетом, но с другой – развязывает ему руки, дает ему свободу, смелость и целеустремленность. Главным в комнате О'Дея был мотив дисциплины, той дисциплины, что говорит: сколько бы желаний у меня ни было, я все равно могу втиснуть себя в эту комнату. Можно всем рискнуть, если знаешь, что при любом раскладе наказание ты вытерпишь, а эта комната и была частью наказания. От комнаты оставалось четкое ощущение: вот связь между свободой и дисциплиной, связь между свободой и одиночеством, связь между свободой и наказанием. Комната О'Дея, его келья, была духовной квинтэссенцией хижины Айры. А что было духовной квинтэссенцией комнаты О'Дея? Через несколько лет мне предстояло выяснить и это: во время поездки в Цюрих я обнаружил дом с мемориальной табличкой, на которой значилось: «Ленин»; подкупив привратника горстью швейцарских марок, я получил доступ в монашеское жилище, где основатель революционного большевизма прожил в изгнании полтора года.
Внешность О'Дея не должна была меня удивить. Айра описал его в точности таким, каким он и был, то есть мужчиной, скроенным по меркам цапли: долговязый, под два метра верзила, тощий, но мускулистый, с узким лицом и коротким ежиком седых волос; что касается глаз, то они у него были такого цвета, который тоже наводил на мысль о седине; нос, под стать лицу, длинный и острый как нож, а кожа – хочется сказать шкура – в таких морщинах, словно он куда старше его сорока с хвостиком. Но кое-что Айра упустил – а именно то, что фанатизм всему его облику сообщил такой вид, будто перед тобой тело, в котором человек заперт, и не просто заперт, а отбывает в нем суровое наказание – тюремный пожизненный срок. У него был вид существа, лишенного свободы выбора. Все события жизни предрешены заранее. Он ни в чем не волен. Держать себя в стороне от всего на свете ради дела – вот все, что он может. И что бы ему кто ни говорил – пропускать мимо ушей. Да и не только внешностью он походил на стальную полоску, на удивление узкую – его идеология тоже походила на режущий инструмент, выкованный по криволинейному лекалу, напоминающему лопасть секиры или этакий обоюдоострый профиль цапли.