Чемпионы - Борис Порфирьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы же спортсмены и понимаете, насколько демонстрация техники интереснее для зрителя, чем серьёзная схватка. Когда борцы борются «в бур», они могут целый час проходить в стойке и не сделать ни одного приёма. Более скучного зрелища не может быть! А цирковая борьба — это каскад захватывающих приёмов! Причём ведь люди–то типа дяди Никиты действительно обладают колоссальной силой, великолепно знают технику и непрестанно тренируются. Нет, что ни говорите, а лучшей агитации за спорт невозможно придумать! — восклицал он.
Друзья переглядывались, но не возражали ему. Однако он видел, что подобная борьба их не интересует. Читая отчёты о футбольных матчах, которые систематически наклеивались в их альбомы, он вздыхал — убеждался, что эра борьбы кончилась, её заменило повальное увлечение футболом. Не сразу Коверзнев смирился с этим, но зато, смирившись, горячо говорил мальчишкам: «Если уж заниматься футболом, то заниматься серьёзно!» Он даже стал ходить с ними на стадион…
Однажды, уже по зиме, его остановил у калитки хозяин дома и сказал, что у него есть просьба к Валерьяну Павловичу; за прошедшую ссору он просит извинения и весной готов возвратить ему отобранные гряды.
Эта щедрость была очень кстати: Коверзнев с дрожью думал о предстоящем лете, которое ничего не сулило ему, кроме выматывающего душу сбора грибов и рыбалки. Он обрадовался и начал благодарно трясти жирную красную руку Печкина.
А тот, доверительно взяв его за пуговицу зимнего пальтишка и заискивающе заглядывая в глаза, попросил:
— Помогите мне составить письмишко в газету.
— О чём? — удивился Коверзнев.
— Да что я отрекаюсь от отца.
— Я не совсем понимаю вас.
— Ну… у него… магазин отобрали, а его сделали «лишенцем».
— Я всё–таки не понимаю, — сухо сказал Коверзнев. — Вы с ним разошлись идейно и хотите об этом заявить публично или…
— Да ну, что вы, — усмехнулся Печкин. — Вы сами понимаете, какие сейчас времена: меня могут попереть из учреждения.
— И что же вы хотите? — не глядя на него и сгребая голой ладонью хрусткий снег со столбика, так же сухо спросил Коверзнев.
— Чтобы вы помогли…
Коверзнев с ненавистью взглянул в его глаза.
— В таких делах я не помощник. — Голос его дрожал.
— Почему? — непонимающе спросил Печкин, но лицо его опять стало наливаться кровью.
— Если бы вы делали это искренне….
— Бросьте! Мы с вами оба пострадали от…
— Нет, вы заблуждаетесь, — повышая голос, произнёс Коверзнев. — У меня с вами ничего общего быть не может. И запомните, что я ни от кого не пострадал. И…
— Кто вам поверит? — выкрикнул покрасневший Печкин. — Все же знают, что вы храните николаевские медали!
— Я уже имел честь сказать вам, — неожиданно взвизгнул Коверзнев, — какие это медали! И прошу не угрожать мне!
Печкин рванул на груди полы телячьего полупальто и зашипел ему в лицо:
— Кто вам поверит, что за войну вам дали два десятка медалей? Да и Георгиевские кресты тоже сейчас…
И вдруг Коверзнев разразился смехом:
— Ха–ха–ха! Это вам десятый год не дают спокойно спать борцовские медали моего покойного друга? Ха–ха–ха!
Удивлённый приступом искреннего смеха, Печкин растерялся, но тут же пригрозил, что его не так заставят смеяться кое–где.
— Ха–ха–ха! — продолжал заливаться Коверзнев, глядя, как Печкин поднимается по ступенькам крыльца.
А тот обернулся, зло передразнил:
— «Ха–ха–ха», — и пнул тяжёлым подшитым валенком сибирского кота, выскользнувшего в лаз дощатой двери.
Кот молча выбрался из сугроба и встряхнулся, освобождаясь от налипшего снега. Коверзнев подхватил его на руки и, гладя окоченевшей рукой пушистую спину, пробормотал: «Надо же быть таким идиотом!»
Нине на этот раз он ничего не рассказал о стычке с Печкиным. Убедившись, что она озабочена добыванием хлеба насущного, похвалил себя за выдержку. Она, как никогда, казалась усталой. Вернувшись из хлебного магазина, простояв там в очереди несколько часов, раздражённо швыряла продовольственные карточки, демонстративно начинала бренчать у печки пустыми кастрюльками. Чтение, которое иногда затевали Мишка с Ванюшкой, не интересовало её, она забиралась под одеяло и, раздевшись под ним, поворачивалась к стене и делала вид, что спит. Один Рюрик мог растормошить мать. Он с шумом бросался к ней на постель; прижимаясь к её лицу холодной, раскрасневшейся с мороза щекой, он рассказывал о своей студии, показывал рисунки гипсов и натюрморты.
В День Парижской коммуны он вернулся домой поздно и, по–театральному распахнув пальтишко, показал алый галстук.
Подождав, когда все налюбуются, сообщил гордо:
— Торжественное обещание давали на лесозаводе — они наши шефы, — и, обернувшись к отцу, объяснил: — Вожатая специально вставила слова о рабочем классе: «Перед лицом своих товарищей и рабочего класса»…
Растроганный Коверзнев начал поспешно закуривать, чего никогда не делал в комнате. Однако Нина заметила его слёзы и, прижавшись к нему, шепнула:
— Вот и младший стал взрослым.
Загасив тлеющую трубку, Коверзнев пробормотал:
— Да, да, совсем самостоятельный…
А Рюрик, макая горячую картошку в солонку, сказал:
— А Стёпку Печкина не приняли: у него отец лишенец.
Нина удивлённо посмотрела на Коверзнева. Он выдержал её взгляд и пожал небрежно (как ему казалось) плечами.
Когда мать, укладывая Рюрика в постель, напомнила ему о молитве, Коверзнев первый вмешался:
— Теперь пускай уж один Стёпка Печкин молится.
Мальчик благодарно взглянул на него и привёл в свою защиту убедительный довод: Мишка–то никогда не читает молитвы.
— Но он же комсомолец! — вскинула брови Нина.
— Вот–вот! — захлопал Рюрик в ладоши, вскочив на колени. — Я тоже скоро буду комсомольцем!
Нина обиженно поджала губы, поняв, что не может настаивать.
А Коверзнев, глядя на сына, подумал с удивлением: «Я‑то считал, что воспитываю его. Да разве я? Всё, что он делает, — это результат воспитания школы. Он давно стал самостоятельным — вот тебе и малыш».
От этих мыслей стало немножко грустно; но гордость сыном была сильнее мелкой ревности: ещё бы, его сын становился настоящим человеком! Вот для кого Коверзнев пишет свои воспоминания–для поколения Рюрика! Пусть они поймут, что прежде не могло быть для них ни Дворца пионеров, ни стадиона!
И он снова с усердием принялся за рукопись.
А Нина с этого дня замкнулась, перестала жаловаться на нехватку денег. Даже продовольственные карточки она бросала на стол с меньшим раздражением, чем прежде. Однако она всем своим видом показывала, что больше не в силах сводить концы с концами. Он колол дрова, носил воду, иногда ходил в магазин, но понимал, что денег в доме от этого не становится больше.
Спасительницей, как это бывало не раз, оказалась сама Нина. Однажды вечером она заявила Коверзневу, что поступила в артель «Игрушка» и будет на дому делать куклы. Стол оказался заставленным кукольными головками из папье–маше. Все вечера напролёт Нина красила в тазу бумазейные обрезки в розовый цвет и кроила из них ручки, ножки и туловища. Сыновья насыпали в крохотные мешочки опилки и трамбовали их приспособленными из огромных гвоздей набивалками. У Мишки всё валилось из рук, его гвоздь прорывал бумазею, он испуганно оглядывался на мать и вздыхал. Ей надоело ругать его, и, ворча, она освободила сына от нудного занятия. Обрадованный, он приносил с лесозавода мешки опилок и, покрутившись около матери, убегал на каток. Зато у Рюрика всё так и спорилось в руках, и к полуночи он заваливал весь стол тугими колбасками, из которых Нина собирала кукол. На Мишкиной обязанности оставалось только прикручивание ножек к туловищу, что он и делал с успехом по утрам, перед школой, орудуя плоскогубцами и проволокой. Коверзнев горел желанием помочь жене, но она с улыбкой превосходства на лице отбирала у него инструменты и говорила:
— Не мужское это дело. Иди, иди, пиши свою книгу.
Чувствуя себя виноватым, он пристраивался где–нибудь в уголке, но тут же увлекался и забывал о суете, которая царила в доме.
Ванюшка помогал своему другу относить готовых кукол в артель, и только однажды весной, когда они не могли пожертвовать первой тренировкой, Нина взяла в помощники Рюрика.
На приёмочном складе у мальчика разбежались глаза, и он стал просить мать, чтобы она взялась делать фанерные игрушки, а не куклы. Она с грустью призналась, что ей отказали в этом, потому что это дело считалось наиболее выгодным и доверялось избранным.
Пока приёмщик придирчиво рассматривал их кукол, Рюрик улучил момент и сунул фанерную игрушку за пазуху. Дома, хоронясь от матери, он изучил розовощёкого пупса, у которого при помощи свинцового груза перекатывались голубые глаза, намалёванные на фанерке, и нарисовал полдюжины юных моряков, красноармейцев, пионерок и таджичек. Когда мать вернулась домой, уворованный пупс был уже предан сожжению в печке, а Рюрик выпиливал Ванюшкиным лобзиком игрушки по своим эскизам. На следующий день он раскрасил их масляными красками, принесёнными из Дворца пионеров. А через неделю художественный совет артели единогласно рекомендовал к производству пять образцов, «представленных надомницей Н. Г. Коверзневой», как говорилось в постановлении, и выплатил ей за них деньги. Пошлые пупсы с пухлыми розовыми щеками кончили своё существование, и по всей стране пошли путешествовать игрушки, сделанные тринадцатилетним Рюриком.