Волгины - Георгий Шолохов-Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Осваиваюсь, Павло Прохорович. Привыкаю.
Петренко, чисто выбритый, с остро выпирающими скулами, с обильной проседью в тщательно причесанных волосах, выглядел совсем не таким, каким увидел его Павел впервые на собрании; он словно помолодел лет на пятнадцать, приоделся, почистился после долгой трудной дороги. В поношенном, но опрятном пиджаке, надетом поверх сатиновой косоворотки, и хлопчатобумажных брюках, заправленных в яловые, густо смазанные дегтем сапоги, он казался совсем молодцом, а в глазах, еще недавно злых и усталых, появились веселые искорки.
«Совсем преобразился человек. Что значит встать на место», — подумал Павел.
— Так осваиваешься, говоришь? — спросил он и медленно шагнул по выгоревшей траве выгона.
— Обживаюсь, товарищ директор, помаленьку.
— Ну, и где лучше — там, за Днепром, или у нас?
Петренко вздохнул:
— Наш совхоз был не хуже вашего, Павло Прохорович. Но там я был только полеводом, а теперь вот на моих руках целое отделение.
— Ничего… справишься и с отделением, — сказал Павел. — Сульженко у меня был боевой управляющий.
— Да, это по всему видно, — согласился Петренко. — Всюду порядочек. Ежели бы не война…
— Вот так и держать нужно.
— Так и буду держать, Павло Прохорович, не уступлю.
— Эвакуированных много у тебя? — спросил Павел.
— Хватает. Мои бабы все здесь. Забрал к себе почти все отделение «Большевистского наступа».
— А Корсунская? Есть у тебя такая?
— Корсунская? Одарка? Да как же… Конечно, у меня. Ведь это жена нашего управляющего. Она звеньевой у меня работала. Из звеньевых ее и взял Петро Сидорыч…
— Вот ты ее на посевной агрегат и посади, — посоветовал Павел.
— Да я ее уже поставил… Вы — как угадали… На третье поле, — весело сказал Петренко.
— Ну что ж… Посмотрим, как ты заботишься о своих людях, — поглядывая по сторонам и щурясь, сказал Павел. — Корсунская где у тебя?
— Вон — в четвертой хате от краю.
— Вот с того краю и начнем обход.
— В тесноте, да не в обиде стали жить, Павло Прохорович, — как бы оправдывался Петренко, стараясь не отставать от директора. — По две, по три семьи в одной хате живут. И ничего. Прямо удивительное дело! Война как сгуртовала людей…
Павел и Егор Михайлович заходили в каждую заселенную до отказа, забитую домашним скарбом, полную детворы хату. В ноздри бил спертый воздух, мелькали изумленные женские лица, белые бороды стариков. Молодых мужчин не было видно, всюду старики да женщины, похудевшие в скитаниях, большеглазые подростки, дети.
«Вот это и есть теперь мои резервы», — с грустью думал Павел.
Он спрашивал у эвакуированных, у всех ли есть продовольствие, думают ли о заготовке на зиму топлива, о корме для личного скота, и тут же давал Петренко указания, кому и чем помочь. Ему хотелось иметь полное представление о том, как будут встречать его люди первую военную зиму.
Петренко остановился у четвертой саманки, дернул за дверную щеколду. Дверь отворилась, и на пороге встала Одарка Корсунская в вышитой алыми крестиками и собранной на груди в мелкие складки полотняной сорочке и широкой цветастой юбке. Увидев директора, она легонько вскрикнула, заслонила лицо рукой.
— Товарищ директор, та я ж неприбранная!
— Ничего, ничего… я на минутку, — сказал Павел и, скользнув бесцеремонным взглядом по ее ладной, хотя и низковатой фигуре, переступил порог. — Как устроилась, Дарья Тимофеевна? Зашел вот поглядеть.
— Заходите в хату, — все еще не отнимая от раскрасневшегося лица руки, пригласила Одарка.
Так же, как Егор Михайлович, она поразила Павла своим бодрым видом. Черные глаза ее смотрели из-под руки хотя и с затаенной грустью, но без прежней усталости и скорби. У нее были маленькие, натруженные работой, загорелые до бронзовой желтизны руки. На вид Дарье Тимофеевне было не более двадцати семи лет.
— Почему не зашла ко мне в контору? — спросил Павел, когда он и Петренко, побыв недолго в хате, снова вышли во двор.
— Да так… не собралась… Не хотела вас беспокоить, — ответила Одарка.
— Вот и напрасно. Может, чего надо было. Ты уж, пожалуйста, не стесняйся, — сказал Павел, изучающе разглядывая ее.
— А мне ничего не нужно… Вот буду работать в поле, — сказала Одарка и вдруг улыбнулась, раскрыв припухшие обветренные губы и блеснув ровными, точно срезанными рядками зубов.
— Гляди, Дарья Тимофеевна, слыхал я — была ты отличная звеньевая…
— Была когда-то…
— А теперь? И теперь будешь. Вот Егор Михайлович ставит тебя командиром агрегата. Тебе теперь надо вдвое стараться — муж на фронте чтоб не обижался.
— А чего ему обижаться?
Брови Одарки нахмурились.
Письма получаешь? — спросил Павел.
— Одно получила. Из-под Киева…
— Не гужи, вернется… твой Петр Сидорович…
— А то ж… Вернется чи нет.
Одарка отвернулась. Шелковистыми вьющимися ее волосами, спадавшими на загорелую шею, играл ветер. Большой палец правой ноги чертил на пыли непонятные узоры.
Она вдруг обернулась к Павлу, сказала:
— Спасибо, товарищ директор, что проведали. Приезжайте до нас чаще.
— Придется приехать, проверить, как будет работать твой агрегат, — пообещал Павел. Он стоял перед ней, как крепкая надежная стена, за которую можно было спрятаться от всяких невзгод. Павел пожал ее жесткую руку и ощутил в ней мужскую твердость и силу.
По дороге на другие отделения он все время думал о Корсунской. В воображении возникали то черные грустные глаза, то алые крестики на сорочке, то босые огрубелые ноги.
Вечером, сидя в своем кабинете, Павел разбирал пришедшие в совхоз письма. На одном из конвертов он узнал почерк Алексея.
«Дорогой Павел, — писал Алексей. — В моей жизни произошли большие изменения. Но писать о них тяжело да и некогда. Пишу второпях, батальон только что вышел из боя, и я урвал минутку. Уж очень у нас шумно, и я представляю, как должно быть тихо у тебя в совхозе. Сейчас я еще раз убедился в том, что на фронте особенно познаешь цену всему, что было до войны. И моя братская просьба к тебе — береги каждую живую крупицу. Береги все хорошее, а главное — человека там, у себя, в тылу, ибо каждая капля крови — это наша жизнь, наша сила…»
Павел дважды перечитал эти строки и, склонив голову, задумался…
9Чем ближе подходили Иван и Микола к фронту, тем опаснее становилось их путешествие. Особенно трудно стало идти в полосе ближайших к передовой линии немецких тылов. Всюду двигались вражеские войска, танки, грузовики, по дорогам сновали мотоциклисты, тянулись нескончаемые вереницы орудий всех калибров. Угрожающий рык моторов преследовал путников днем и ночью, всюду слышалась чужая, непонятная речь.
Не раз натыкались они на немецких солдат, и только спокойствие и сообразительность Ивана, с первого же раза запоминавшего названия сел, усвоившего повадки и речь местных жителей, выручали их. Микола Хижняк во всем повиновался товарищу, терпеливо переносил лишения. Разговаривали они мало и только о самом необходимом. Питались попрежнему подачками сердобольных солдатских жен, ночевали в сенных стогах, в ометах, ригах, а то и просто в лесной чаще.
Печальные картины открывались перед их взорами. Села выглядели дико и безлюдно. По дорогам и балкам смердели вспухшие конские трупы. Окольными дикими тропами брели оборванные, обросшие бородами жители и при первом звуке немецких танков и грузовиков прятались по лесам, где уже ободряюще светили людям, стонущим от фашистского ига, первые партизанские костры. Но Дудников и Микола не хотели идти в партизаны. Они все еще считали себя бойцами своей части и хотели одного — поскорее перебраться через линию фронта и найти своих. Под рыжими свитками у них сохранились изрядно поношенные армейские гимнастерки. Иван и Микола не снимали их, несмотря на риск быть опознанными. На груди у каждого хранились зашитые в тряпочки красноармейские книжки и эмалевые алые звездочки. Пограничники бережно несли с собой эти скромные эмблемы воинской чести.
Усталость и лишения все-таки взяли свое; первым стал сдавать Микола.
Он стал просить Ивана делать привалы чаще, а по утрам жалобно стонал и подолгу не мог размять опухшие, разбитые до крови ноги.
Однажды целый день шли они по выжженному ржаному нолю. Горячая черная пыль курилась под ногами, в ней были видны обгорелые колосья, закопченные, поджаренные точно на жаровне, разбухшие зерна. Запах горелого хлеба теснил дыхание.
Легкий в ходьбе, жилистый Дудников торопился поскорее достичь леса — идти по открытому полю было небезопасно. Микола все время отставал. Вот он остановился, дыша широко разинутым ртом, опустился на землю.
— Не можу дальше… Духу нема. Дойдем до села, схоронимся… Передохнем… А?