Мемуары - Теннесси Уильямс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После всего этого мы с Фрэнки уехали в Италию, и в первый раз (нет, во второй) за очень долгое время я был не способен писать.
Крепкий кофе больше не возбуждал во мне творческие силы.
Несколько недель я страдал этим творческим бессилием, а затем начал запивать секонал… мартини. И пристрастился к этому. Лето 1955 года в Риме в этом состоянии распущенности привело к фильму «Куколка», сценарий которого был полон распутной, бесшабашной веселости — в фильме это не было правильно и целиком воплощено.
Может показаться, что вину за начало моего несчастья — быть писателем-наркоманом — я возлагаю на Казана Меня обвиняли во всем, но только не в обдуманной жестокости, потому что внутри меня всегда сидит убеждение Бланш, что «обдуманная жестокость непростительна».
Вообще-то я осуждаю Одри за ее пренебрежение, особенно в ужасные шестидесятые, но даже ее я осуждаю чуть-чуть. Казана я не виню совершенно, даже за вопрос, заданный им во взятом на прокат лимузине, когда мы возвращались с грустного вечера у Джейн и Тони Смитов: «Теннесси, сколько лет ты собираешься жить?»
Я не был шокирован жестокостью вопроса, давно уже осознав, что элемент кошки на пожаре должен существовать в каждом художнике.
— Еще несколько месяцев, Гадг, — спокойно ответил я ему.
Несколько минут никто не начинал разговор в этом автомобиле, возвращавшем нас из Саут-Оринджа.
Думаю, нас всех посетил момент истины. «Кошка» помогла мне познакомиться с Фолкнером. Он был влюблен в Джин Стейн, работавшую в спектакле, и приехал в Филадельфию, когда там проходили наши репетиции «Кошки» — и мы познакомились. Он никогда со мной не разговаривал. Думаю, я ему не нравился. А потом, в конце того же лета, Фолкнер был с Джин Стейн в Париже, и мы вместе ужинали. Я чувствовал, что он в подавленном состоянии, глаз он не поднимал. Мы пытались вовлечь его в разговор, но безуспешно. Уходя, он неожиданно в ответ на мой вопрос посмотрел на меня, и я увидел его глаза, полные боли и печали. Мне захотелось плакать.
Джейн Боулз для меня — великий писатель. Я, конечно, не критик, но я — писатель, и считаю, что хорошие критики выходят из писателей, особенно если они не соперничают, и себя я могу отнести к их числу. Я считаю Джейн величайшим англоязычным писателем нашего века. Гарольд Пинтер говорил мне, что он думает точно так же.
Я уже рассказывал вам о том вечере, когда мы с моим другом «профессором» ходили смотреть спектакль под названием «Самое грязное шоу города»?
После него мы гуляли по улицам Гринич-Виллиджа. В одном из кафе мы оказались бок о бок с тем, кто показался мне чужеродным элементом в этом районе — с моим ближайшим другом Казаном.
Добрый профессор был в этот момент занят разговором с каким-то чернокожим жеребцом, и я волновался из-за предчувствия, что его ждут серьезные неприятности.
Что точно предшествовало этой ремарке Казана, я не помню, но помню, что ремарка была такова:
— Тенн, каждый из нас умирает, и каждый умирает один.
Я сказал ему:
— Гадг, мне известно, что каждый из нас умирает, но не думаю, что каждый умирает один.
Его ответом был погруженный в себя, отсутствующий взгляд. В этот момент я обратил внимание на профессора и каким-то совершенно непонятным образом мне удалось отвлечь его от рискованного флирта с ужасным негром.
С того лета 1955 года я начал писать, возбуждая себя искусственно, хотя естественный возбудитель — моя глубоко укоренившаяся потребность работать — оставалась.
Я мог бы пересечь комнату и подойти к большому мешку, где лежит собрание моих сочинений — собранных и опубликованных в этом году издательством «New Directions» — и обеспечить вас списком написанных мною с того лета пьес, и вы бы весьма удивились моей способности работать в условиях такого разврата.
Конечно, я мог бы сослаться на целый ряд известных художников — я имею в виду художников слова — кто тоже прибегал к искусственным стимуляторам. Я мог бы упомянуть привычку Фолкнера забираться на чердак амбара его миссисипской фермы с бутылкой бурбона, когда он намеревался работать, предполагаю — каждое утро. Я мог бы процитировать Колриджа или упомянуть Жана Кокто, все лучшие работы которого были написаны под воздействием опиума — о чем я слышал из самых верных источников.
Я мог бы упомянуть многих продуктивных и честных писателей, которые шли по пути спиртного, особенно в среднем возрасте.
И я мог бы, конечно, рекомендовать молодым писателям не выбирать этот путь, пока еще можно сопротивляться, пока еще можно работать, не прибегая к стимуляторам.
Не так давно — если точно, то два вечера назад — одаренный и прекрасный молодой киносценарист, увидев на тумбочке рядом с моей кроватью нембутал, признался мне, что может писать, только когда выпьет.
Я почувствовал себя старшим братом и сказал ему: «Ты слишком молод для этого, не вставай на этот путь».
Он казался человеком, который знал, что ничего иного ему не предложат; на его прекрасном лице уже начало отражаться огрубляющее влияние чрезмерного потребления спиртного.
Честно ли не делать писателям скидку с налогов «на истощение ресурсов», как это делается нефтяным миллионерам, сталелитейным заводам и прочим корпоративным предприятиям, которые владеют и правят нашей страной?.
Хотя это политика, протесты.
Пьесы я обычно писал по утрам в моей студии в Ки-Уэсте, хотя они могли рождаться и в любые другие утра в любом другом месте, где я бывал, даже в моем нью-йоркском люксе, который я называл «викторианским» — он неплохо послужил мне, как и мои комнаты в гостиницах «Colon» в Барселоне; хотя я никогда не чувствовал, что могу писать в разных моих римских квартирах, имеются свидетельства, что иногда я неплохо писал и там, например, «Татуированная роза» и «Римская весна миссис Стоун».
Но лучше всего всегда получалось в ки-уэстской студии, и хотя бы на несколько недель осенью или в начале зимы этого года я надеюсь обязательно вернуться туда, чтобы поработать над вторым вариантом новой пьесы.
В 1959 году я столкнулся с по-настоящему оглушительным провалом пьесы «Орфей спускается в ад», законного наследника моей первой предназначенной для Нью-Йорка пьесы — «Битва ангелов».
Увы, «Орфей» был не только переписан, но и не до конца понят дорогим мне человеком и тонким критиком — Гарольдом Клерманом.
На роль Вэла фатально неудачно был приглашен молодой человек, игравший некоего мафиози, что совершенно не подходило Вэлу. Я не смог выгнать его прямо в Филадельфии и велел Клерману сделать это самому; Клерман так и поступил, и бедняжка пришел в мой номер в отеле «Варвик» весь в слезах — не с жалобой, а чтобы выразить великую любовь к пьесе, и — я был терпеливой и глубоко тронутой аудиторией, но стоял твердо. «Вы не подходите на эту роль, детка. У вас есть будущее, но эта роль для вас — ошибка».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});