Записки гайдзина - Вадим Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– ...Повторяю! В восемь часов шестнадцать минут из четвертого тупика отправится поезд до Петушков. Остановки: Серп и Молот, Чухлинка, Реутово, Железнодорожная, далее по всем пунктам, кроме Есино.
Ну хорошо. Пусть он себе едет, а мы вернемся к поискам общего знаменателя. Абстрагируемся от жизненных реалий, ограничимся чистой литературой. Сделать это сложно. У Ерофеева вообще непонятно, где кончается автор и начинается лирический герой. Не разобрать, где Венедикт Васильевич, а где Веничка. И автор пил как лошадь, и герой тоже пьет. Я, как физический объект, пью умеренно. Пойдем на допущение: представим, что я сочинил поэму в прозе. Вопрос: насколько пьющим оказался бы герой моей поэмы?
Трудно рассуждать об этом, не попробовав. Но, скорее всего, я сделал бы его непьющим вовсе. Намеренно и принципиально. Потому что, если бы я сделал его сильно пьющим, все сразу закричали бы: да сколько можно! да это уже сто раз было! это опять Ерофеев! это национальные особенности, которые всех достали! И были бы правы. А я был бы не прав.
Хотя бывает и хуже. Бывает, что лирический герой, вместо того, чтобы пить или осуществлять другие подобные функции, принимается что-нибудь писать. Получается книга о том, как герой пишет книгу. Рекурсия, томление духа и постмодернизм. Уж лучше пусть пьет. Я бы даже обязал всех литераторов к соблюдению такого правила: если лирический герой пускается в размышления о литературе, нужно немедленно заставлять его выпить. И своевременно заботиться о том, чтобы выпить ему было чего.
Венедикт Васильевич неожиданно прекратил чтение своего шедевра и сказал совсем не трагическим голосом:
– А может, нам шлепнуть?
На пленке послышалось одобрительное шевеление слушателей, щелчок выключаемого микрофона – и новое шевеление, на заметно повышенном градусе. В ту же секунду неведомая сила выдернула меня из кресла и отбросила к холодильнику. Я распахнул дверцу, схватил первую попавшуюся бутыль, отвинтил колпачок, набулькал полстакана – и немедленно выпил.
Что это я такое выпил? А, ну да...
Это бутылка зубровки. Недавний педиатрический магарыч. К профессору Мохову на лето приехала внучка и тут же подхватила ветрянку. Жена профессора густо обмазала внучку зеленкой и понесла в больницу. При виде зеленого ребенка на уши встало не только детское отделение, но также кожное и инфекционное. Собрался консилиум. По коридорам забегали сестры и клерки с тревогой на лицах. Обезумев от страшных догадок, бабушка вызвонила меня и упросила приехать. Неизвестно, что могли бы постановить врачи, – но мини-лекция о бриллиантовой зелени и ее популярности среди русских бабушек склонила их к консервативной терапии. Внучка пошла на поправку, а я был вознагражден.
Что ж, зубровка не коньяк – но в сезон дождей пойдет и зубровка. Нет, герою моей поэмы в трезвенниках не ходить. Разве что в начальных главах, когда еще не остыло благое авторское намерение, мой герой ерепенился бы, морщился бы при упоминании о самогоне, отказывался бы от халявного коньяка, а пиво если бы и пил, то не от хорошей жизни. А потом? Потом благие намерения притупились бы, и восторжествовала бы художественная правда. Для разгона мой лирический герой оприходовал бы литр сакэ, в следующем эпизоде опрокинул бы несколько рюмок сорокаградусной, затем помучился бы с бодуна, далее посвятил бы часть сюжета изобретению коктейлей – и, наконец, стал бы надираться по полной схеме, до безобразия и беспамятства. Первый раз, конечно, не совсем намеренно, скорее под влиянием обстоятельств – но уж во второй раз целиком по собственной воле. Только тогда художественная правда была бы соблюдена. В заключительной главе мой герой выпил бы совсем немножко, как бы опохмеляясь.
О чем это я – опять о литературе? Опять рекурсия? Значит, пора снова выпить. Еще зубровки, еще пятьдесят грамм.
Идем дальше. Читаем: «Горiлка». Это магарыч футбольный. Отборочный матч чемпионата Европы, сборная России против сборной Украины, трансляция по платному телеканалу «Вау-вау», и ни одного профессора, чей телевизор принимал бы злополучный канал. Общественность обращается к эксперту по местным вопросам; эксперт вспоминает, что «Вау-вау» принимается в лав-отеле «Рубуру» (название означает вовсе не «люблю» и не «рубль», а совсем иное – «Лувр»). Профессора сначала колеблются, они не хотят рисковать репутацией – но в конце концов патриотическое чувство берет верх, и делегация славянских болельщиков отправляется в сомнительное место, ведомая все тем же экспертом. Они минуют безлюдный автоматизированный вестибюль, крадутся по коридору мимо табличек “No parties!”, прячутся от объективов скрытых камер, всем кагалом набиваются в номер – и королевских размеров ложе превращается в трибуну. Лувр сотрясается от невиданных доселе страстей; эксперт, готовый дать отпор администрации, дежурит у запертой двери; матч завершается вничью, сборная России в финальную часть не попадает, сборная Украины потом тоже не пробивается – но заслуги эксперта всеми признаны, и он снова вознагражден.
А где там наш Веничка? Веничка в тамбуре, разговаривает с ангелами. Ладно, нальем себе горилки. Сала в холодильнике нет, закусим соевым творогом. Привет от Акутагавы Рюноскэ Николаю Гоголю.
Да, а вот бутылка перцовки – это уже и не магарыч вовсе, а нечто большее. Воздаяние даже не за перевод, а за открытость дверей и сердца. Аттестат духовной восприимчивости, успешно борющейся с разрушительной подземной стихией. Некто Корягин, кандидат наук и доцент, прибывает на Японские острова по годичному контракту для написания ученых статей. Его оформляют на службу, заселяют в квартиру, желают приятно отдохнуть после перелета. Как нарочно, геологические силы в первую же ночь решают пошалить и энергично колеблют земную кору вместе с Корягиным. Доцента с непривычки охватывает паника, он выбегает на балкон совсем не одетый и сигает со второго этажа в сугроб. Толчки тут же прекращаются, переломов и вывихов нет – но обратно на балкон доценту не залезть, входная дверь заперта изнутри, а вторым ключом владеют бюрократы из университета, которые спят. Доцент прыгает по снегу, поджимает пальцы ног, богохульствует, опять паникует – и стучится в единственное горящее окно. За которым – о чудо! – обнаруживается соотечественник. Холостой, гостеприимный и с холодильником, полным водки. Доцент согревается телом, душой и сосудами, пересказывает хозяину всю свою жизнь, засыпает вполне счастливый, а на следующий день возмещает выпитое с большими процентами.
– ...Теперь вы поняли, отчего я грустнее всех забулдыг? Отчего я легковеснее всех идиотов, но и мрачнее всякого дерьма? Отчего я и дурак, и демон, и пустомеля разом?
– Нет, Веня, – ответил я то ли мысленно, то ли вслух, наполняя стакан перцовкой. – До конца я этого не понял до сих пор. Брожу вокруг да около – и никак не могу отыскать единственного, все объясняющего слова. Хотя точно знаю, что слово есть. Ты призвал читателей больше пить и меньше закусывать – сегодня я следую твоему завету, вдруг он выведет меня к истине?
– ...Вот и я, как сосна... Она такая длинная-длинная и одинокая-одинокая, вот и я тоже... Она, как я, – смотрит только в небо, а что у нее под ногами – не видит и видеть не хочет... Она такая зеленая и вечно будет зеленая, пока не рухнет. Вот и я – пока не рухну, вечно буду зеленым...
На здоровье. Я тоже не возражаю против уподобления сосне. Это даже лучше, чем карликовая березка. Только вот насчет неба звучит спорно. Я что, смотрю исключительно в небо? Разве я не вижу, что у меня под ногами? Разве я не хочу этого видеть?
– ...Или вот, например, одуванчик...
Я долго изучал эту проблему. Я собрал практически все, написанное о Венедикте Ерофееве и о его книге. Воспоминания друзей и знакомых, критические статьи, комментарии, эссеистику по поводу и без повода, филологический мусор, сочинения досужих олухов... «Ерофеев и Лермонтов», «Ерофеев и матриархат», «Ерофеев и постканонический дискурс», «Ерофеев и бред сивой кобылы» – все, что ни подворачивалось мне под руку, я вдумчиво штудировал в поисках разгадки. Иной аналитик уверенно подсовывал мне готовую формулу, популярно объяснял, кем был в жизни Венедикт Ерофеев и чем является персонаж его поэмы. Один умник заявлял, что Веничка – скоморох и юродивый. Другой провозглашал его панком. У третьего он превращался в ризоматический симулякр. Все эти ярлыки я послушно примерял на себя – но без особого успеха.
В самом деле – ну какой я панк? Какой скоморох? Какой, тем более, симулякр? Конечно, при большом старании можно в любом разглядеть бациллы мизантропии, цинические метастазы и готовность к дешевому зубоскальству; можно все это разглядеть и во мне – но только при очень большом старании. Непредвзятый наблюдатель заметит лишь отзывчивость и человеколюбие. Заметит бескорыстное сострадание тем несчастным, которые не в силах отличить иероглиф «зубило» от иероглифа «блоха». Которые не умеют сказать: «позвольте выразить глубочайший трепет по поводу изъявления моей недостойной просьбы». Сирым и растерянным, малограмотным и робким – только сострадание, только отзывчивость. Никакой мизантропии, никакого снобизма. Ибо сказано: «Смотри и чти, смотри и не плюй». Я умею следовать заветам гения.