Записки гайдзина - Вадим Смоленский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Топология моей картины мира по большому счету осталась прежней и за Японским морем. Близкая граница все так же занимает в ней основополагающее место. Но это другая граница. Она проведена не по лесу, не по тундре и не по пустыне. Она проведена даже не по Японскому морю. Эта граница проведена в головах у живущих вокруг меня людей. Она не оборудована контрольно-следовой полосой и колючей проволокой, вдоль нее не бегают злые овчарки. Но за этой границей – все такое же зазеркалье. Ступить туда мне не дано. Эта граница – священна и неприкосновенна.
И пусть она остается таковой.
По всем пунктам, кроме Ёсино
Сезон дождей застиг меня по дороге с работы – когда, намеренно избрав крюкообразный прогулочный маршрут, я брел по заросшей меже уступчатого рисового поля. Берег справа был полог, берег слева – обрывист. Рассада уже хорошо подросла, при каждом моем шаге ее зеленые кустики выстраивались в безукоризненные шеренги, пуская под разными углами от межи длинные водные просветы. Строгую картину оживляли суетливые прыжки, которые делали из-под моих ног кузнечики, полевые кобылки и прочая саранча. Прыжки казались паническими и нерасчетливыми, саранча рисковала утонуть – но с завидной ловкостью приземлялась на рассаду и тяжело покачивалась на ней, зло набычившись.
Когда наползавшая сзади туча наконец догнала меня и накрыла, когда первые тяжелые капли разбили зеркальную полевую гладь и намочили молодую зелень, я не очень расстроился. Мой жребий все равно был лучше жребия кобылок и кузнечиков. Я доберусь до дома и обсохну – а саранче мокнуть до середины лета. Я имею все шансы дожить до следующего дождливого сезона – а за саранчой в августе придет бабушка-охотница, выловит ее сачком, зажарит на сковороде, закатает в литровую банку и съест зимним вечером под рисовую водку. Вот что толкает саранчу на отчаянные действия – а вовсе не то, что думают биологи.
Зарницы на горизонте перешли от одиночного огня к автоматическому. Очереди капель соединялись в струи. Я припустил рысью, перемахнул через груду мешков с удобрениями, взбежал по крутому косогору, выбрался на шоссе – и через минуту нырнул под широкий виадук, где шоссе пересекала скоростная магистраль.
Под виадуком было сухо. Сверху громыхал транспорт. Огромные грузовики везли тонны свежевыловленной рыбы. От Японского моря – к Тихому океану. От Тихого океана – к Японскому морю. Бетонные конструкции над моей головой вибрировали под тяжестью морских даров, грозя стряхнуть гнезда ласточек, которые облепили бетон, как ракушки днище корабля. Ласточки не охотились, они забились в гнезда и пережидали непогоду.
Последовать примеру ласточек я не мог. Их гнезда были мне малы, да они меня к себе и не звали. Возникала дилемма: либо целый месяц бомжевать под мостом, либо опять выходить под ливень и добираться до собственного гнезда. Промокшая рубашка и хлюпанье в обуви заставили меня выбрать второе.
Когда между струй замаячили серые блоки университетских квартир, я ощущал себя человеком-амфибией. Земная и водная стихии были мне одинаково любы. Громовые раскаты ласкали слух. Хотелось квакать и ловить ртом насекомых.
Из щели почтового ящика на моей двери торчал угол бандероли. Я пропихнул ее пальцем внутрь, отомкнул замок, вошел, разулся, разделся, растерся, надел юкату, подпоясался, взглянул на буфет и подумал: а не выпить ли рюмку коньяка?
В самом деле. Промокшему и продрогшему ихтиандру будет весьма полезна рюмка коньяка – отчего же таковую не выпить?
А оттого не выпить, что коньяка в доме нет. Был, да весь вышел. Водки в холодильнике полно, это да – но водка невкусная, удовольствия с нее никакого.
Вот ведь парадокс. Безъязыкие соотечественники все несут и несут мне водку. За малейшую переводческую услугу – поллитра, или даже литр. Когда-то я уносил всю водку в «Складной ножик», и там она шла на коктейли, которые сам же я и дегустировал. Позже, завязав с дегустаторством, я продолжал переправлять туда свои магарычи по старой дружбе. Потом Кирико обанкротилась, дегустации окончательно ушли в прошлое, и мой холодильник стал разбухать необратимо.
Мог бы сам делать коктейли. Не делаю. Мог бы объявить: дорогие коллеги, вашему переводчику милее напитки со вкусом и ароматом. Они ученые, поняли бы. Не объявляю. Беру, расшаркиваюсь, кладу в холодильник. Почему так? Вроде не столь уж и застенчив. Не то, чтобы опасался впасть в коньячную зависимость. И уж точно не скупой рыцарь.
Тут сам Фрейд не разобрался бы. Тут нечто метафизическое.
Что-то еще нужно сделать...
Ах, да! Бандероль!
Из бандероли выпала открытка. Я прочитал:
Братишка! Получай обещанный сюрприз. Помню, как ты шпарил целые страницы наизусть, поэтому уверен, что удовольствие тебе гарантировано. Мы тут с Сидоровым взяли пива, чтобы прослушать целиком и вдумчиво. Сам понимаешь, пивом дело не ограничилось. Великая вещь. Только сейчас начинаю понимать твое перед ней преклонение.
Кампай!
Потапов.
За открыткой последовали две аудиокассеты с одинаковой надписью:
Венедикт ЕРОФЕЕВ
Москва – Петушки
читает автор
Лицо автора кротко глядело на меня со вкладыша. Да, о звуковом издании я слышал, просил достать и вот дождался. Потапов мое преклонение уже понимает. В отличие от меня самого. Может, послушаю – и тоже наконец пойму?
Стереосистема безропотно приняла первую кассету. Щелкнула кинематика. Зашипела пленка. И сразу, безо всякого вступления:
– Москва, на пути к Курскому вокзалу.Все говорят: Кремль, Кремль. Ото всех я слышал про него, а сам ни разу не видел...
Я опустился в кресло.
– ...Сколько раз уже (тысячу раз), напившись или с похмелюги, проходил по Москве с севера на юг, с запада на восток, из конца в конец, насквозь и как попало – и ни разу не видел Кремля.
«На кассетах – уведомлял вкладыш, – воспроизведена любительская магнитофонная запись, сделанная в домашних условиях в конце семидесятых годов. Запись является единственным известным полным вариантом авторского чтения “Москвы – Петушков”.»
Голос Венедикта Васильевича звучал строго, монотонно и завораживающе. В каждом слове ощущалась трагическая сдержанность.
– ...Так. Стакан зубровки.А потом – на Каляевской – другой стакан, только уже не зубровки, а кориандровой...
Ну вот. Очередной повод задуматься. В самом деле – с какой такой радости моей настольной книгой стала книга, воспевающая алкоголизм? Да – шедевр. Но мало ли других шедевров в мировой литературе? Почему именно этот шедевр так любим именно мной? Ведь я не алкоголик и даже не бытовой пьяница. Выпиваю умеренно, напиваюсь редко и ненарочно. Вовсе не одержим саморазрушением. И не заражен мировой скорбью, которой любит питаться зеленый змий.
В чем же дело?
Загадка терзала бы меня не так сильно, если бы я не чувствовал, что ответ на нее прост и односложен. Что есть некий предикат, некий общий знаменатель, близко роднящий меня с персонажем ерофеевской поэмы. Что дело отнюдь не в этиловом спирте и не в мировой скорби – а в чем-то более фундаментальном, из чего у Ерофеева получаются и спирт, и скорбь, и шедевр, а у меня – восторг и преклонение перед последним. Если удастся этот предикат найти и назвать по имени, то все разом объяснится.
– ...О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа – время от рассвета до открытия магазинов!..
Лежащая прямо на поверхности гипотеза была следующей: мы с Ерофеевым земляки. Мы оба выросли и возмужали на Кольском полуострове, с разницей в пару сотен километров и в три десятка лет. Приполярная лесотундра, северное сияние, карликовые березки, цветная металлургия – вот ландшафт, взрастивший и его, и меня. Достаточно ли этого для возникновения тонкого душевного резонанса? Наверное, все-таки нет.
Или все-таки да? Зачем сходу отметать удобную гипотезу? Вдруг в ней есть рациональное зерно? Вот карликовая березка. У нее кривой ствол и короткие корни, глубоко они не прорастают из-за вечной мерзлоты. А человек? Что может отморозить человеку вечная мерзлота?
Похоже, зерно в гипотезе действительно есть. Хорошо бы его вылущить и разглядеть с пристрастием. Но пока ничего не вылущивается. Нужно заходить с другого бока. Только вот с какого именно?
– ...О, пустопорожность! О, звериный оскал бытия!...
Героя поэмы уже вышвырнули из вокзального ресторана, где было вымя, но не было хереса. Что ж, пусть он влечется по тексту, такой родной и несчастный Веничка – я в сотый раз пройду с ним от ресторана до магазина и от магазина до поезда, прижимая к груди заветный чемоданчик.