Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Евгений зажег лампу, стало теплее. Николай перестал ходить, сел к самовару.
— Наш дом ломают, после Пасхи и пруд засыплют, сказал Евгений.
— Как! И дом ломают? — Николай не хотел верить.
— После пожара дом почернел, обуглился, стал рассыпаться, ну и решили сломать, новый выстроить, бесплатные квартиры.
— Для нас! — подмигнул Николай, и опять было встал, но в эту минуту, надсаживаясь, задребезжал звонок.
Петр и Алексей Алексеевич вошли в комнату.
— Удрал?
— Ловко!
— А нас словно гонит что-то, едва дух переводим. Ну, как ты, как теперь?
Говорили сразу, долго не могли успокоиться.
Николай смотрел то на Петра, то на Алексея Алексеевича: как они изменились! И стало ему стыдно за себя.
«Вот она беда-то у кого настоящая!» — подумал он.
Появились на столе водка, пиво и красное вино.
— Это для тебя красного купил, ты любишь! — Евгений откупоривал бутылки.
И опять зашумели, даже Костя проснулся.
— Места настоящего нет, — говорил Петр, — а впрочем, что место… Придет весна, уйду я из этого проклятого города…
— О. Глеба на покой уволили. В затворе старец и принимать ему никого не велено.
— Твою коробку с эпитафией отобрали, Каиафа у себя поставил… в киот.
— Сломали качели.
— Все сломают! — ударил Петр кулаком об стол. Николай мало говорил, больше слушал. Рассказывал Николай о себе, но ни словом не коснулся самого главного, больше рассказывал так о ссылке и товарищах-ссыльных, о том, как отупляет и калечит подневолье. Потом пошла философия.
Алексей Алексеевич больше всех горячился:
— Мечтать устроить жизнь лучше и свободнее… А какую волю дать невольной душе?
Петр свое говорил:
— Поступил я к приятелю в театр, милее он милого, а то, что ты жрать хочешь и, не жравши, играть не можешь, этого он никогда не поймет… не заметит, некогда ему, понимаешь… и сидишь так ночью после спектакля и думаешь: как это он там у себя ест, непременно почему-то думаешь, что ест, и кишки у тебя все переворачиваются, а от холода и тупой злобы дрожь трясет…
— Главное тут не борьба, не свобода, а во имя чего борются, во имя чего борьба ведется?
— Хочешь, я сию минуту, — наступал Петр, — хочешь, я влезу на шкап и вниз головой, и не расшибусь.
Вспоминали огорелышевские проделки, о. Гавриила, Боголюбского старца. Старца решили непременно проведать завтра же: Петр пойдет с Николаем.
То-то старец обрадуется! В бутылках оставалось на донышке. Шум стоял, как когда-то в пивной у Гарибальди.
— Да провалится вся земля с ее утробой! — Петр влез на шкап и приноравливался проделать свои головоломный фокус: броситься вниз головой и не расшибиться.
Евгений сидел молчаливый и грустный.
Николай тоже молчал, Николай чувствовал, что трясет его, чувствовал, как где-то в сердце ломают что-то…
Алексей Алексеевич уселся за пьянино, стал играть.
Слушал Николай музыку. Ложились звуки на сердце, и был на сердце живой костер.
Глава двадцать первая
Мать сыра-земля
Когда задули свет, и все повалились, и сон плотно сомкнул отяжелевшие пьяные веки, представилось Николаю, будто снова играет кто-то на пьянино.
И среди звуков, в музыке стала Она перед ним, пела Она свою песню, песню песней.
«Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи! Земля обетованная!»
И поднялась буря голосов, слетелись вихри звуков, зажурчали шепоты, покатились волны слов, встали валы грозных проклятий, выбил фонтан криков, попадали капли упреков, загудели, завыли водопады победоносных гимнов, забарабанили боевые кличи, и схватилось причитанье-ропот с разгульной песней, и потонул в плаче бессильный скрежет. Там загорались голоса, как праздник, — кричали камни. Там голос, как сухой ковыль, шумел простором. Беззвучный плач на заре певучей! Воспоминание в разгаре желанного беспамятства! Глухой укор в миг наслаждения! Там темный голос, совсем чужой, выл, как царь-колокол. Был голос-мать, и голос-брат, и голос-друг и голос-враг, и голос-недруг и голос-раб… Падали звезды.
И вдруг трепет взвившихся крыльев, разорванное небо, ужас метнувшихся звезд…
А из разбитого отчаявшегося сердца крестный вопль:
«Мать-сыра земля, я — сын твой, за что ты покинула меня!»
И видел Ее в грязи, бесприютную, заплеванную. Видел Ее, отдавалась Она на глазах толпы. Видел Ее пьяную и убогую. Раздутая, стоя, плыла Она по пруду. Посиневшая, с высунутым языком, висела Она на крюку. И визжала. Она, покрытая язвами, кричала Она ошпаренная. И плакала опозоренная. Глаза Ее, стон Ее о милости…
У нашего кабакаБыла яма глубока…
И задрал чей-то визгливый, резкий, как красный кумач, бабий голос кабацкую песню.
И схватились, слипаясь членами, уроды, чудовища люди и звери, звери и люди, и понеслись в ужасном хороводе. И поднялась свалка между людьми и зверями. Месились тела, как тесто, хлюпало мясо, — они крутились, они выворачивались, они ползали, они заползали друг в друга, они разрывали, они истязали друг друга и визжали, и выли.
А из разбитого отчаявшегося сердца крестный вопль:
«Мать-сыра земля, я — сын твой, за что ты покинула меня!»
А над воем, над воплем Ее песня, пела Она свою песню, песню песней.
«Земля обетованная! Крылья мои белые, тяжелые вы в слипшихся комках кровавой грязи! Земля обетованная!»
«Ой, Господи, — будто шепчет Евгений, — дёрнемте, ребята, по последней!»
Николай просыпается, сердце холодеет. В комнате тихо, все спят, из детской Арина Семеновна-Эрих похрапывает. И опять Николай засыпает, но убитым беспамятным сном.
А на воле весенняя ночь черными теплыми тучами кутала землю, таял снег.
Огорелышевские плотники разобрали верх красного Финогеновского флигеля и одна труба, облупленная, с высовывающимися закопченными кирпичами и какая-то длинная, торчала, как виселица-крест. А кругом у террасы и далеко по саду валялись отодранные с искривленными гвоздями доски и щепки, трухлявые столбы и стропила. И лежал мертвым лебедем белый пруд.
Засвистел на дворе фабричный свисток, долгий, словно со сна встрепенувшийся.
И вздохнула матово-зеленая лампа в белом доме Огорелышевых у Арсения.
Вздрагивая, встал из-за стола Арсений, пошел в спальню, весь сгорбленный, и вдруг схватившись от подкатившего удушья за стул, злой на боль, на утомление, на краткость часов, пережидая боль, с горечью думает о ненужности дел.
В щелястых бараках, несладко потягиваясь и озлобленно раздирая рты судорожной зевотой, молчком и ругаясь> подымаются фабричные. Осоловелые недоспавшие фабричные дети тычутся по углам, и от подзатыльников и щипков хнычут. Распластавшиеся по нарам и койкам, женщины и девушки с полуразинутыми ртами борются с одолевающим искушением ночи и с замеревшим сердцем опускают горячие ноги на холодный, липкий, захарканный пол, наскоро запахивая, и стягивая взбунтовавшуюся грудь.
Сменяется ночной сторож Иван Данилов и, обессиленный бессонной ночью, сквернословя и непотребствуя, как Аверьяныч, валится в угол сторожки, а на его место становится дворник Егор-Смехота.
И гудит Боголюбовский колокол к заутрене.
Тянутся к монастырю вереницы порченых, расслабленных, помутившихся в уме и бесноватых с мертвенно-изможденными лицами, измученные и голодные, у одних закушенные языки, — у других губы растрескавшиеся, синие, без кровинки, с застывшею странной улыбкой, и воют и беснуются без своего старца.
И блекнет красный огонек в окне белой башенки у запрещенного старца над каменной лягушкой.
Два худосочных шпиона, переодетые рабочими, кисло озираясь, толкутся у красных Огорелышевских ворот, поджидая работы. Какой-то деревенский парень, повязанный красным шерстяным шарфом, переминаясь, свертывает цигарку, тоже наниматься пришел.
А по дорожке, на той стороне Огорелышевского сада, ходил кто-то в драповом пальто, насмешливо улыбаясь тонкими птичьими губами, такой спокойный и равнодушный и ничему не удивляющийся.
Кто он — демон, один ли из бесов или просто бесенок, само Горе-Злосчастие или Плямка? И демон, и бес, и беседок, Плямка, он ходил по дорожке, словно поджидал кого-то на свидание.
Глава двадцать вторая
Голыш-камень
Когда Арина Семеновна-Эрих разбудила Петра и Николая, Евгений ушел на службу. Собираться им было недолго: Николай выпил горячего чаю, Петр пива, и готово.
В Боголюбовом монастыре перезванивали к средней обедне.
Шли они по нелюдным улицам с низкими, придавленными домами, захватывали огороды и пустыри, сворачивали на бульвары по кривым переулкам.
Дворники подскребали тротуары.