Том 1. Пруд - Алексей Ремизов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И представляется ему, будто идет он по черной степи. Изредка попадаются ему худые, изогнутые деревца, свернувшиеся листочки на изъеденных лишаями ветках. И небо такое черное. Трудно идти, но он идет: он должен яму выкопать — могилу себе.
«Вот тут! — говорит ему кто-то на ухо, — место тебе будет покойное, царское!»
И он принимается яму копать, покорно, без жалобы. А жить-то как ему хочется! Руками разрывает он землю — могилу себе. И вдруг все изменилось: небо из черного стало сине-белое, степь весенняя. И он чувствует, как легкие крылья поднимают его, несут по теплой волне над землей, над весенней степью.
Что ж нам делать,Как нам быть,Как латинский порешить?
— обрезал несуразный Прометеев голос, Прометей пел.
Прометей голый, Прометей весь густо вымазанный йодом, с бинтами по всему телу, скаля зубы, пел, головой поматывал. А кругом плащаницы свечи горят и пусто, ни души в церкви. Вдруг Прометей выпрямился, обвел безумными глазами вокруг церкви, присел на корточки, и, как ужаленный, подпрыгнул и, весь извиваясь, сорвал бахрому с плащаницы, разорвал бархат, сцарапал изображение, сшиб подсвечники. Летели свечи, загорались иконы, трещал иконостас. Вой, визг, взрыв зачинающего пожара и среди гула и шума шепот, его собственный шепот:
«Таня, не бойтесь, это я, это я!»
И подымается душная, грозная ночь. Только они одни» будто он и Таня, одни наверху в детской. Уверенно теплится лампадка перед Трифоном Мучеником, жарко пылает крещенская свечка. Они жмутся друг к другу. А гроза идет, вот разразится прямо над крышей, похоронит весь дом. Они жмутся друг к другу.
«Таня, не бойтесь, это я, это я!»
И вдруг раскололось над домом, запрыгали окна, вытянулись лица…
«Сорок девять! сорок девять!» — подхватил хор глухих сиплых голосов: это пели все сорок девять товарищей ссыльных.
И он уж стоит будто на откосе железнодорожного полотна, а они, все сорок десять товарищей — ссыльных, будто внизу под окном семенят на одном месте, держатся за руки, топчут что-то красное, вязкое, хлюпающее, мясо какое-то. И вдруг в глазах у него потемнело: кто-то ловко накинул ему петлю на шею и потянул. И уж ведут его в башню, белую, без единого окошечка, и он знает, что приговор подписан, и с часу на час наступит смерть. Он лежит на нарах в грязной камере, и ждет, когда придут за ним и поведут на казнь. И вот с визгом растворилась чугунная дверь. Два человека, один в черном, другой в красном плаще и черных полумасках, с тонкими, золотыми шпагами на бедрах, вошли в камеру и, молча, взяв его под руки, вывели на волю. И там, на воле, долго шли они по незнакомым узким улицам, завертывали в переулки, упирались в тупики, снова возвращались, пока не выбрались на людную широкую площадь. Толпа запрудила все проходы. Надорванно заливался колокольчик остановившейся конки. Кондуктор, морща желтое лицо и наседая грудью, вертел тормоз, сам заливался мелким гаденьким смехом. Небо ярко-синее над пестрой толпой куталось в блестящую сеть весеннего солнца и, казалось, спускалось все ниже, совсем над площадью. Он просто мог бы достать пальцем до неба, когда стал на высокий помост и глянул поверх кишевшей толпы, но палач ударил его кулаком по шее, и голова его упала на грудь. А прямо перед ним, у столба на краю помоста, прихлопывая в ладоши, плясала растерзанная, с оборванной петлей на шее полунагая женщина: измученное лицо ее в слезах надрывалось, от боли глаза то на лоб выскакивали, то вваливались, как у похолодевшего трупа, — Таня плясала…
Но тут видения, в миг пронесшиеся в душе, сожгли ему всю душу, и темная пелена упала на его глаза.
Выгоревшая свечка вздыхала, голубой огонек чуть жил.
Закусив конец половика, лежал Николай в обморочном сне на полу у Таниной кровати, а по стене, как разбитые мельничные крылья, шарахаясь, ходили наливающиеся ночные тени. С открытыми остановившимися глазами лежала Таня, не шелохнулась.
И была долгая ночь, запретила она, безответная, всем беззвездным шорохам и одиноким стукам врываться, гулять по дому, караулила она окно, поруганное сердце и другое сердце, исступленное от жажды и отчаяния.
Глава шестнадцатая
Мертвая петля
На другой день Таня уехала от Николая. Куда? Зачем уехала? Домой? К Александру? Ни слова она ему не сказала, не простилась, не взглянула на него — так и уехала. Лучше бы ему и не просыпаться, и зачем он проснулся после своей непоправимой ночи.
Падали последние, красные листья. Сгорали осенние красные зори. Туманы, кутая берег, как стена, подымались над рекою. В последний раз отплывая, ревели пароходы, прощальный их голос разрезал холодный воздух. И прошла осень. Ветрено-шумно хлопьями полетел снег на землю. В долгие ночи металась под крышами вьюга, ковала стужу. И в дыме ходила по звездам костлявая луна, улыбалась скорбной улыбкой.
По временам, казалось Николаю, он просто с ума сходит.
Обычно, как только смеркалось, выходил Николай на улицу и, пробираясь среди старых домов, шел на безлюдье, в поле. Если случалось встретить кого из товарищей, он сжимался весь, будто жестокий удар готовился на его голову. Такими страшными стали казаться ему самые безобидные люди.
По улицам в час его скитаний зажигали фонари. И он, встречая седое хилое пламя, всматривался, как в пылающую свечку своей непоправимой ночи.
«Ты помнишь?.. Ты помнишь ту ночь, ее не вернуть!» — гудел ветер.
А там, в белом поле, среди пушистых раскинутых снегов и во мраке и среди зелени, — и темною ночью, и в лунную ночь Николай с стиснутыми зубами не покорно просил, а требовал, настаивал еще раз увидеть ее.
И казалось, совершалось чудо.
Не раз, проходя по бульвару, он будто видел Таню: она была такой неподдельной, лицо ее, тело ее — все в ней являлось ярко, резко. И он пускался бежать за ней, но она далеко мелькала по дорожкам. Выбившись из сил, он садился, и она садилась на скамейке против, но стоило ему подняться, как она подымалась и уходила.
В поздний час возвращался Николай к себе домой, запирал дверь, задергивал занавески и сидел без огня. Ему даже свет страшен стал.
А когда среди давящей ночной тишины он забывался, снились ему изводящие сны.
То казалось ему, будто кто-то входит к нему в комнату, раздевает его донага, уносит одежду и, оставив его нагишом, выходит из комнаты, и уж снова возвращается и медленно, не спеша, принимается выносить одну вещь за другой, а вещей будто полна комната. И он лежит на голом полу голый, видит все, а сделать ничего не может, и подняться с пола не может. Он тогда только подымется, когда вор перетаскает все вещи, а когда этот вор перетаскает..?
И так до рассвета.
Или представлялось ему, будто сидит он в своей комнате, и вот приотворяется дверь, и в каком-то странном стрекочущем свете заглядывает к нему с лестницы старая-престарая старуха. Синие губы ее вздрагивают, слезятся гноящиеся глаза, и трясущаяся рука, привычно корчась, тянется за милостыней. И он будто вынимает из кошелька деньги, потряхивает ими, но давать ничего не дает. Загнанная бесприютная нищенка опускает пустую руку и, постояв минуту, опять протягивает.
И так до рассвета.
Наступал день, мучил несносными тягучими часами и в каких-то мучительных потугах превращался в ночь.
Для Николая уж не было на свете ни одного лица, ни одного предмета, на чем бы глаз ему успокоить. Даже дети, эти единственно милые и чистые незабудки, даже дети, детские личики казались ему в песьих стальных намордниках, и скалили на него из-за проволоки свои молочные острые зубки.
По временам казалось Николаю, он просто с ума сходит.
Глава семнадцатая
Гарь
За городом по большой Веснебологской дороге, прикрытая частым леском, раскинулась целая усадьба с огромным каменным домом — желтый дом.
Окна с железной решеткой, окна, унизанные истощенно-ободранными полускелетами, полутелами, понурые лица бритых голов, сдавленный смех, и дьявольская улыбка, обвивающаяся змеей вокруг смертельно белых губ, остановившийся долгий, изнуряющий взор, и такая открытость, такая беззаботная уверенность, как у ребят малых. Сап, уличная брань, тихая молитва и горький стон. А там за дверью в палатах увязающий в нерасходящейся мгле, измученный желтоватый свет, пробитые ступени каменных лестниц, и жуткая темь углов, куда уходят и где таятся такие слова сердца, такие думы, загадки и разгадки — сама судьба с ее долею и не-долей.
Шорник Калачев, когда-то живший с Николаем у одной квартирной хозяйки, отправленный в ссылку в уезд, сошел с ума. Утром в Рождественский сочельник Николай получил извещение о Калачеве и отправился за город в больницу повидать своего соседа.
Вьюжный день свистел за дверью и засыпал окна.
В переполненной приемной жутко горела неяркая лампочка.