Обоснованная ревность - Андрей Георгиевич Битов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказывать это скучно. Допустим, в Ташкенте строился некий объект, спроектированный институтом, в котором рос и выдвигался Монахов. В одном из цехов был запроектирован новый тип перекрытий, до этого не употреблявшийся в отечественной практике. Так вот, это-то перекрытие обвалилось, оборвав две туземные жизни. И это еще “к счастью”: был обеденный перерыв – могло быть много больше. А вы представляете, если бы такое случилось, когда цех был бы уже пущен, во время рабочей смены?! – тон начальственного разноса, тем более искренний, что начальству-то влетает без разбору, по ведомству.
Монахов себя чувствовал сверху, и было ему уютно, что он к этому делу отношения не имел, а понимал достаточно, больше других. От того, как ему сразу стало все ясно, а все остальные были напуганы и напряжены, заинтересованы, ощущал он приятную свободу, словно передвигался в нарзане, а остальные в клею. Это вот, что он и они находились как бы в разных средах на одном пространстве – было особо важное чувство. Даже жара была ему нипочем: чувствовал он себя сухо и остро, быстро – как раз туземцы и потели, под тяжестью, спеленатые теснотой взаимосвязей службы и личной жизни. Удовлетворение собственным знанием, уверенность в своем деле, обеспеченная правильность, вытекавшие из одной лишь разницы квалификаций – доставляли Монахову простор и свободу, когда он и не потел, и все понимал раньше, чем ему объясняли, видел насквозь и дальше, еще и наблюдал неподвластные поведения и черточки окруживших его заинтересованных и зависимых людей, и даже себя успевал видеть со стороны, не в ущерб, а в помощь решительности своих прозрений и пониманий. Вот он чистой, сухой рукой (длинные пальцы) легко, чуть презрительно раскидывает пасьянс чертежей и докладных, пока ему без толку, короткопало тычут все одну и ту же бумажку, поясняя. (“Понял, это понял”, – снова отодвигает он.) И, разложив пасьянс, еще всего лишь разок тасует и говорит, отчеркивая (не ногтем, тупым концом карандаша): “А это что?” И – ах! – как становится ему понятно, что именно этого ему показать не хотели, что именно здесь надеялись, что не заметит, хотя знали уже, что заметит, конечно, заметит, но не так сразу… “И вот это”, – отчеркнул он второй раз. А этого и они про себя не знали. Даже не сразу поняли. Только тот, короткопалый, виновник, – тот сразу понял. Тень жалости промелькнула даже в Монахове, зачерствевшем в этот момент от власти (не административной, а интеллектуальной, что слаще) – так схватился тот, чуть не за сердце. Этот короткопалый, в камилавочке, квадратненький, со сплошь золотыми зубами, главный инженер, а его черная “Волга” у подъезда ждала, и он ее Монахову предоставлял, а Монахов отказывался, и домой к нему отказался идти, в двухэтажный его особняк – никаких дастарханов (а у самого Монахова ни “Волги”, ни особняка – голова одна).
И выходило вот что: фирма его ни при чем, потому что все было рассчитано правильно, а при чем – вот эти темные, золотозубые воры, правильностью этой, по темноте или даже преступности, пренебрегшие. А выходил вот кто: Монахов в белом смокинге, посреди арены в свете прожекторов, который все это сразу вскрыл и теперь поглядывал холодно и гордо на всех, не различимых в темноте и забрызганности всем тем, к чему он никакого отношения не имел. “Нет, а вот это не его дело – квалифицировать просчет: по недосмотру, халатности или отягчающим обстоятельствам… Это – другие”. Золотые зубы блеснули во рту, виновато, как дети. “Нет, – сказал Монахов, – а у погибших рабочих не было детей?”
И ведь просто так это сказал: никаких мертвых, никаких живых не было в его сознании в этот момент. Это был лишь непреодолимый довод правового (не правого!) сознания – и все. Вот вам и частный случай: поразительное бездушие порождает в человеке правота. Или – блеск в своей области. Или, так скажем, власть.
Однако чувствовал себя прекрасно, выходя из проходной, снисходительный, четкий, все сделавший… Последние канцелярские формальности (отметил командировку), последние прохладные рукопожатия: нет, отчет он напишет в Москве, копию, конечно, им вышлют, нет, очень тронут, понимает обычаи и традиции восточного гостеприимства, но вынужден отказаться (насчет дастархана в загородном особняке), нет, пешком хочет прогуляться (отказавшись от черной “Волги”)… Тут не удержался от сдержанной (и ему человеческое не чуждо) полуулыбки; пройдется пешком – ведь это город его детства, в котором он так давно не был… Он прекрасно чувствовал себя.
“Нет, дело – это все-таки дело…” – сыто бормотал он в ритм легкому упругому шагу. Жмурился, подставляя лицо приятной жаре. И тут:
– Монахов! Господи, Монахов…
Вот о ком он не вспомнил ни разу. Это его вспышкой поразило, но он ничего не успел подумать…
– Ты, Монахов? – И тут же, утвердительно и счастливо, будто жмурясь от яркости, ответила себе: – Ты.
Монахов смотрел с удовольствием: эта восточная русская девушка так же легко, без сопротивления нравилась ему сейчас, как когда-то. Будто вчера расстались, три года сошлись в один день, как не бывало. Она замерла, как с разбегу, как на пороге, и так стояла неокончательно, неустойчиво, неуклюже – Монахов видел ее всю в этой остановке. Он бы сам себе не поверил – но то, что он чувствовал, была – радость.
Но он не успел и слова сказать. Их словно ветром сдуло. А на бегу что скажешь?.. Она еще раз десять выдохнула слово “Монахов”, а он, может быть, один раз – “Наташа”. Она бежала чуть впереди, тянула его за руку, можно было бы даже сказать, волокла, если бы Монахов не так охотно за нею следовал. И его нисколько не смущало, что все так на виду, что чуть ли не все прохожие останавливаются и замирают, пораженные, провожая их взглядом… Во-первых, он уже знал, что это, может быть, только ему кажется, а во-вторых, пусть завидуют!.. Да и как было не радоваться, что такое красивое, сильное, ясное существо любит его точно так, как и любила, три года любит его и не то чтобы простила его тогдашнюю жестокость, а даже и не сосчитала ее… Ах, хорошо! Прямо хотелось спросить на бегу: “Ну что ты такого во мне нашла? Ну что во мне такого?” Будто она наконец подсказала бы ему, чем он-то со всем своим нажитым барахлом внутри отличается все-таки от всех других людей, раз именно его