Свет мира - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава двадцатая
Вечером на другой день после этого богатого событиями путешествия скальд сидит на низком чердаке Хоульмфридур у открытого окна, волны с тихим мерным шумом бьются о берег, море сверкает в лунном свете. Он только что поел и рассказал о поездке, женщина убрала со стола и вымыла посуду. В этой выскобленной добела кухне с открытыми окнами живет такое простое достоинство и одновременно такое ненавязчивое тепло, что человек чувствует себя здесь счастливым, даже если его мчит бурный поток житейских неудач. Милые цветастые тарелки на полке, мутовка на стене, занавески в голубую клеточку, спицы на подоконнике, тепло от плиты, запах кофе, лунный свет, море — если все это продать, не много получишь денег, а между тем это и есть мир, каким он бывает, когда он повернут к человеку самой прекрасной своей стороной.
Вдруг на лестнице раздался грохот, кто-то стучал в дверь с подвешенной гирей, потом забарабанил в дверь кухни. Оказалось, однако, что это не муж Хоульмфридур. Это была долговязая девчонка директора. Она сказала, что принесла Оулавюру Каурасону письмо от Юэля Юэля Юэля, и исчезла.
Женщина подошла к окну и стала рядом со скальдом, когда он разорвал конверт. Он вытащил из конверта очень красивую бумажку с картинкой и повертел ее в лунном свете, не понимая, что это такое.
— Это пятьдесят крон, — сказала Хоульмфридур. Он был ошеломлен. Первый раз в жизни он получил деньги. Прошло немало времени, прежде чем ему стало ясно, какую благодать несет ему этот подарок. Наконец он схватил Хоульмфридур за руку и сказал:
— Теперь я смогу купить себе одежду! Наверно, и сапоги, а может, даже сумею поехать в Адальфьорд, чтобы издать там свои стихи и повидаться с матерью.
Она ничего не ответила. Только после долгого молчания тоненько кашлянула.
— Разве тебе не кажется, что это прекрасный подарок? — спросил он.
— Нет, — ответила она прямо. — Мне кажется, что было бы гораздо лучше, если бы важные господа бесплатно измывались над простыми людьми, ведь в глубине души именно этого они и жаждут.
Скальд потерял дар речи, по правде сказать, он не понял, что она имела в виду. Женщина отошла в ту часть кухни, которая лежала в тени, и словно растаяла.
— Богач, который не в состоянии ударить бедняка по лицу, не вытащив тут же кошелек, — жалкое ничтожество, — сказала она. — Любой червяк не столь жалок и отвратителен, как богач, имеющий совесть.
Ее тонкий чистый серебряный голос перешел в шепот.
— Хоульмфридур! — в ужасе прошептал он. — Где ты? Иди сядь рядом со мной!
Прежде чем сесть, она молча походила по комнате. Потом она села на скамейку рядом с ним. Повернувшись к нему спиной, она смотрела на море.
— Хоульмфридур, — позвал скальд, но она не ответила, только вздохнула и взялась за свое вязание.
— Хочешь, я выброшу эти деньги в окно? — предложил он.
Она долго не отвечала, только вязала быстро-быстро. Наконец она сказала своим чистым серебряным голосом, который уже был спокоен:
— Мне нечего дать тебе взамен.
Он помолчал. Потом сказал:
— Нет, есть. — И опять воцарилось молчание.
— Что? — еле слышно шепнула она в лунном сиянии.
— Ты знаешь, — ответил он.
Молчание.
— Нет, — сказала она.
Молчание.
— Да, — сказал он.
Так продолжался этот разговор, состоящий из односложных бессмысленных слов, долгого молчания и спокойного шума волн, которые разбивали свою зеленовато-белую пену о блестящие береговые камни.
— Хоульмфридур, ты, которая видишь все, — сказал он, — ты ведь знаешь, что со мной творится.
— Откуда мне это знать, — ответила она. — Чужая душа — потемки.
— Ты ведь знаешь, что на меня свалилось тяжелое горе, — сказал он.
— Горе? — удивилась она. — Я не знала. Какое же это горе?
— Любовное, — ответил он.
Его вдруг поразила мысль, что человек, испытавший небольшое горе, получит вознаграждение, если ему будет дано насладиться утешением такой женщины. Но она заявила спокойно и уверенно, словно ничего не случилось:
— Любовного горя не бывает.
Он был недоволен ее ответом, когда она так говорила, он не понимал ее.
— Можешь называть это как хочешь, Хоульмфридур, ведь ты очень умная, и к тому же настоящий скальд ты, а не я, — сказал он. — Но в последние недели я чувствовал, что дни жизни становятся все короче и короче, темнее и темнее и что скоро наступит беспросветная ночь.
— Скоро наступит беспросветная ночь, — повторил, словно эхо, тонкий серебряный голос в лунном свете, но она продолжала вязать.
Он все еще прислушивался к этим словам, хотя они уже перестали звучать, потом вздрогнул, придвинулся невольно к ней поближе, положил руку ей на плечо и сказал очень серьезно:
— Нет, Хоульмфридур, ты не должна так говорить.
— Это твои слова, — ответила она.
— Пусть, но ты не должна их повторять, — сказал он. — Если ты хочешь спасти мою жизнь…
— Ребенок, — сказала она, когда он умолк. — Странный ты человек. Ты такой непростой, что никогда не знаешь, шутишь ты или говоришь серьезно. И вместе с тем ты такой бесхитростный, что тебя даже жалко.
— Я человек, жаждущий утешения, — сказал он.
— А кто утешит меня? — спросила она.
Этот вопрос оказался для него неожиданным, и он покраснел до корней волос. Он всегда думал, что он единственный человек в мире, которому плохо, ему никогда не приходило в голову, что эта проницательная немногословная женщина с тонким серебряным голосом тоже нуждается в утешении.
— Все лето я мечтал прочесть тебе свои стихи, — сказал он. — Но все-таки никогда так, как в этот вечер, я не жаждал… послушать твои стихи.
— Я их сожгла, — ответила она.
По-осеннему шумит море. Узкий серп месяца висит по эту сторону гор почти над серединой фьорда, он висит близко от берега, почти над самыми прибрежными скалами, всего в нескольких метрах от окна. Ребенок верит, что стоит только протянуть руку, и можно схватить месяц, что можно стать на лунную дорожку, бегущую по воде, и пройтись по ней; человек верит в то, что красиво. Долго эта простая картина была единственным продолжением их разговора. Наконец он прижался лицом к ее шее и попросил:
— Можно мне поцеловать тебя?
— Нет, — коротко ответила она, но не обиделась.
— Почему? — спросил он.
— Я гожусь тебе в матери, — ответила она.
— Ну, будь тогда моей матерью, — попросил он.
— Обещай мне, милый Оули, что не будешь бабником, когда вырастешь, это самое отвратительное, что мы, матери, только можем себе представить, — сказала она.
— Ну один поцелуй, — умолял он. — Я знаю, после него я увижу жизнь в новом свете. Все печали исчезнут. А я получу зернышко, которое буду хранить в сердце до следующей весны.
— Мы не должны играть с огнем, — сказала она.
— Только один раз, — сказал он. — И больше никогда.
— Вот именно поэтому-то и нет, — сказала она. Послышались шаги на лестнице, и дверь с подвешенной гирей отворилась.
— Отодвинься, он пришел, — шепнул он смущенно. Но она даже не шелохнулась, не подняла глаз, продолжая вязать. В дверях появился ее муж. Хотя он был и пьян, он сразу же разглядел их на фоне окна и, бормоча что-то, некоторое время наблюдал за ними. Потом начал осыпать жену бранью. Она долго вязала, не шевелясь, лишь вздрогнула, словно ее укололи, когда он сказал: «Шлюха». Но она не стала оправдываться, только сказала очень холодным, чистым серебряным голосом:
— Тебе лучше всего пойти и лечь спать.
— Если этот сопляк еще раз попадется мне на глаза, я его убью, — пригрозил ее муж.
Нельзя сказать, чтобы Оулавюр Каурасон совсем не испугался. Из всего страшного самое страшное все-таки насильственная смерть. Но женщина, казалось, считает совсем наоборот. Только когда ее муж повторил еще раз то слово, она встала. И тут произошло чудо, равного которому Оулавюр Каурасон никогда не видел. Эта похожая на молоденькую девушку женщина с высокой грудью, тонким голосом, равнодушным, но в то же время внимательным взглядом больших темных глаз воткнула спицы в клубок, подошла к мужу и залепила ему пощечину. И как бы там ни было, а этот великан, этот вспыльчивый человек, который легко мог убить ее одним пальцем, провел по лицу ладонью, будто в него бросили грязью, и молча уставился на жену.
— А теперь, — сказала она, словно наказав ребенка, — делай, что я говорю: иди и ложись спать. — Потом она повернулась к Оулавюру Каурасону. — Уже поздно. Завтра утром придешь пить кофе, как обычно.
Муж и жена остались в доме вдвоем, а Оулавюр Каурасон оказался на улице.
Многого не хватало, чтобы он чувствовал себя счастливым. Путь домой был путем на Голгофу. Осень застала Оулавюра Каурасона одиноким обитателем этого пустого дома, который прежде был частичкой теплых летних ветров. Приближаясь к дому, он с каждым шагом чувствовал, что вокруг полно дурных предзнаменований, казалось, будто весь дом наводнен злыми думами. К тому же скальд обнаружил, что домом завладели страшные дикие звери. Лишь только наступал вечер, крысы начинали грызть и пилить, скрестись и царапаться под полом и за стенами, они даже дрались и визжали. Иногда они срывались и падали вниз между деревянной панелью и стеной с высоты в полтора человеческих роста, и он успевал досчитать до пяти, пока раздавался шлепок об пол. Если он вставал с постели и стучал в стену, результат бывал тот же, какого достигают, разбудив храпящего человека, — несколько мгновений спустя развлечение начиналось снова. И все-таки шальные дикие кошки, жившие в подвале, были еще страшнее крыс. Когда время подходило к полуночи, особенно в такие вот лунные ночи, казалось, злые духи вселяются в этих пугливых широкоскулых тварей, которые днем прятались по укромным местам. Их пронзительные крики звучали то испуганным соло, то раздирающим уши хором, они, как посланцы ада с его вечными муками, лишали чувствительного юношу сна и душевного покоя, он едва это выдерживал.