Воспоминание смертника о пережитом - Михаил Чельцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогой я все время смотрел в окно автомобиля в тщетной надежде, не увижу ли кого-либо из знакомых; но никого не видел. О. Сергий угощал нас всех, в том числе и конвоира нашего, свежими, только что присланными ему ягодами клубники. Завязался беспорядочный разговор и с конвоиром. На начальный отказ того взять ягоды, о. Сергий заметил, что ягоды не отравлены, ибо и мы не думаем еще умирать. Тот ответил, что нас в Москве помилуют, впрочем, прибавил, что это его мнение. На наш запрос, почему нас перевозят на Шпалерную, он хитро, но успокоительно ответил, что в 1-м исправдоме очень тесно, а начинаются большие процессы о налетчиках и для имеющихся явиться новых "смертников" нужно приготовить места; при этом прибавил, что на Шпалерной нам будет спокойнее. В последнем он был совершенно прав: на Шпалерной покой был самый настоящий, могильный... Во все время переезда меня занимала подозрительная мысль: а на Шпалерную ли нас везут?! И успокоился, когда остановились на месте назначения...
На Шпалерке пропустили нас троих вместе обычным порядком через канцелярию и повели куда-то далеко-далеко нижним коридором. Ну, думаю, посадят где-то внизу. Сюда, по рассказам, в темные, сырые камеры убирают нежелательный, опасный людской отброс, с коим хочется поскорее разделаться. Идем все время при общем молчании. Тишина всюду убийственно невозмутимая; только стук от ног гулко раздается по сводам тюрьмы. Нет ни одного человеческого лица; даже надзиратели куда-то попрятались. Это полное безлюдие мне тогда показалось не случайным. Конечно, надзиратели оставались на своих местах - в очень уютных уголках-стрелках, где их было почти совсем не видно, но откуда они могли видеть все в пределах ими охраняемых камер... Подошли мы вплотную к какой-то стене и стали подниматься вверх по узкой витой лестнице, с частыми небольшими площадками, - забираясь все выше и выше. Значит, не в сыром подвале буду кваситься. Поднялись на 4-й этаж. Опять стала в голову заползать тяжелая мысль: здесь, думаю, вероятно, система распределения строгостей к арестантам та же, какая показалась мне в 3-м исправдоме: важных преступников поселяют в верхних этажах. А нам смертникам так и нужно быть ближе к небу, куда скоро придется переселиться и о чем надо почаще подумывать. В тюрьмах мне всегда нравились верхние этажи; больше воздуха и света, виднее небо и от всего этого как-то привольнее на душе.
На 4-м этаже привели нас к надзирательскому столу. У стола тихим полушепотом, но повелительно и твердо, предложили нам развязать свои узелки и показать свои вещи. Начался обыск и такой, какому я еще нигде ни разу не подвергался, - самый настоящий: белье все распускалось и рассматривалось до последней ниточки, пища вся перерезывалась, перемалывалась и переворачивалась до последнего атома; ни одной газетной обертки не оставили, все выбросили на пол; в конверте у меня был завернут сахар с чьей-то надписью: "будьте здоровы, живите"..., и это было прочитано, но после долгого раздумья возвращено мне. Отобраны были листы чистой бумаги, кем-то переданные мне на суде, и карандаш, врученный мне при прощании Павлушей. Отнята была книга Мамина-Сибиряка "Рассказы" т. 2-й. В конце концов, всего меня ощупали, вывернули все карманы, сняли сапоги и чулки, а с Новицкого, как потом узнал, и, вероятно, со всех светских спустили брюки и оставили в одном нижнем белье. Обыск такой цинично-бесцеремонный, да еще после обыска только два дня назад бывшего в 1-м исправдоме, произвел на меня самое гнетущее впечатление. Ну, думалось, по такому началу, нельзя ожидать ничего доброго на Шпалерке. А тут в довершение тяжести душевной вдруг снизу послышался чей-то горький жуткий плач-крик, как будто кого-то били, а за ним послышались шаги бегущих, и... все вдруг сразу замолкло. Так, пожалуй, здесь и бьют?! А с нами-то, конечно, церемониться не будут, - лезли один за одним досадливые предположения.
Со мной покончили обыском прежде других. "Куда его?" слышу спрашивают старшего. Тот посмотрел в какую-то запись и пробурчал: "в четвертый". Это, оказалось, меня нужно было оставить в 4-м этаже. И здесь, при разбивке нас восьмерых, из 1-го исправдома привезенных, и двух архиереев, здесь содержащихся, была соблюдена самая строгая предусмотрительность. Нас разместили по разным этажам, в одиночные камеры - далеко не соседние, чтобы мы не могли найти какие-либо способы для переговоров между собой. Только, вероятно, по какой-то неосмотрительности или по технической невозможности поступить иначе, Елачича и Огнева посадили рядом, о чем они узнали в конце своего сидения и чем не воспользовались. Меня, Елачича, Огнева и Ковшарова оставили в 4-м этаже. О. Сергия, Богоявленского и Чукова - в 3-м этаже, а Новицкого спустили во 2-й этаж, где уже сидели два архиерея. Конечно, об этом распределении мы тогда ничего не ведали, и узнали о нем уже после, по прибытии своем во 2-й исправдом. Ввели меня в камеру, номера которой я не заметил. Камера как камера: сажень ширины - два длины. Налево от двери прикрепленная к стене железная кровать с очень потрепанным мешком, в котором когда-то была солома, но от которой остались теперь только незначительные напоминания. Можно сказать, что железные переплеты кровати были покрыты только мешком, и ложе мое не хуже было ложа любого древнего пустынника; железные переплеты врезывались больно в тело и приходилось немало поворочаться, прежде чем приспособить свою бренность к успокоению сонному. Приведший меня надзиратель сам обратил внимание на убожество моего ночного упокоения и сказал, что постарается похлопотать о перемене мне его. За неделю до оставления мною Особого Яруса, другой надзиратель, тоже сам по собственному почину, пообещал мне улучшение моей постели, но тоже ничего из этого не вышло. Сам я не возбудил дело о матраце, сначала думая, что не долго - недели две не более, придется пробыть в этой камере, а по прошествии этих недель каждую ночь ожидая вывода из этой камеры или на тот свет, или в другое место. Так и проспал на этом ложе 42 ночи.
Напротив койки у другой стены помещался небольшой четверти в полторы в квадрате - железный стол с таковым же стулом, оба крепко прибитые к стене. За столом, в самом углу, у окна клозет с умывальником и водой в баке наверху. У входной двери на стенке - вешалка с двумя крючками и маленькая полочка.
Эту обычную камерную обстановку я сразу даже не приметил, рассмотрев ее лишь впоследствии. Хотя и видел, что койка лишь одна, но почему-то стал ждать, не посадят ли кого-нибудь ко мне и все прислушивался, не ведут ли кого-либо из наших ко мне или не сажают ли по соседству. Чтобы лучше слушать, я прекратил начатое было, естественное в такие минуты, прохаживание по камере и сел на конец койки, поближе к двери. С настроением поджидания соединялось какое-то душевное успокоение от того, что положение в тюрьме определилось, по крайней мере, недели на две, да и солнышко, ярко светившее, вносило в душу мир и благодать. Во все свои сиденья в тюрьмах я всегда боялся нижних - темных и сырых камер, поэтому и здесь был доволен высоким этажом и солнцем в камере.
Как я провел первый день на новом месте, я забыл. Помню, что страха за жизнь не испытывал, опасений насчет репрессий в тюрьме пока не было. Беспокоило лишь то, что тишина в тюрьме стояла абсолютная: не только никто не подходил к камере, но не было слышно ничьих голосов, ни шагов... Помню лишь, что меня сильно занимала мысль добыть из 3-го исправдома оставшееся там мое имущество и священные книги. Я позвонил надзирателю, этот очень осторожно и неохотно посоветовал мне подождать: он-де пойдет справиться, что и как мне предпринять. Через час приносит клочок бумажки и карандаш и предлагает на имя начальника ДПЗ написать заявление с просьбой истребовать ему для меня мои вещи, точно и подробно переписав их. Через 15-20 минут он уносит от меня написанное заявление... Кажется, в течение этого дня я больше ходил с отрывками самых бессвязных мыслей...
Внешнюю жизнь можно охарактеризовать одним словом "изоляция". Ни свиданий, ни прогулок, ни выходов из камер. Даже двери камеры открывались лишь два раза в неделю для выпуска меня в комнату отделенного надзирателя, чтобы взять мне присланную из дома передачу, - это по понедельникам и пятницам от 9 до 11 часов ночи, и по средам, чтобы в открытую надзирателем дверь передать ему заранее мною приготовленную обратную передачу. Даже форточка в двери всегда была на запоре со вне, из коридора, откуда закрывался тяжелым чугунным футляром и стеклянный глазок в двери. Надзиратели не имели права разговаривать с нами. Бывало, позвонишь, подойдет надзиратель к двери, станет как-то полубоком к тебе, чтобы его лица не было видно, на вопрос ответит неохотно, односложно и уже сам ничего не спросит и тем более ничего своего не скажет. Я сам не видел, но потом мои соузники передавали, что у камеры каждого из нас - смертников, стоял часовой с ружьем; он всегда подходил к двери, как только форточка открывалась для подачи нам пищи или кипятку. Чуков даже слышал, как при смене, вероятно, часового разводящий давал ему наказ стрелять "не попусту". Часовые стояли не более 2-3 дней, до получения из Москвы телеграммы о задержании приведения в исполнение приговора о расстреле нас. В эти первые дни очень часто, впоследствии гораздо реже - за нами, за нашим поведением в камере наблюдали. Вдруг, бывало, отодвинут чугунный заслон с глазка-оконца в двери и не успеешь подойти к двери, как уже наблюдающий глаз исчезает и заслон задергивает оконце. Зачем эта слежка нужна была: обычный ли это порядок из опасения самоубийства или переговоров с соседями и даже побега, - или специально за нами следили, этого сказать не могу. На первых порах эти заслонные щелканья сильно нервировали и заставляли всего опасаться, а потом я к ним привык и почти уже не обращал на них никакого внимания. О нас же эти наблюдения могли одно лишь по начальству доносить: все-де молятся и по камере ходят. Насколько сильно подействовала на надзирателя молитва митрополита Вениамина, об этом свидетельствует такого рода донесение со Шпалерной на Гороховую (что нам передавали официально осведомленные о сем лица): "Митрополит молится по 14 часов в сутки и производит на надзирателей самое тяжелое впечатление, почему они отказываются от несения ими их обязанностей в отношении к нему". Не этим ли приходится объяснять то, что за последние две недели были у нас частые перемены в надзирателях. Сидение без гуляния тяготило больше дух, этим сильнее подчеркивалось твое исключение как бы заживо из списка людей сего мира и дела. Тело же пользовалось воздухом в достаточной степени от открытого окна. Я его не закрывал ни на одну минуту, даже боялся и не знал, можно ли его закрывать. Да и погоду Господь Бог послал в то лето самую для узников благоприятную. Жаркое солнышко сменялось частыми дождиками и не было ни жары с духотой, ни холода с сыростью. Благодаря Бога за такое благоприятное для нас растворение воздуха, я часто думал об огородных моих работниках (семейные мои имели в то лето до 100 саженей земли под огородом) и жалел, что им приходится часто мокнуть и зябнуть, так что тяжелые их труды не покроются желательными результатами. Так оно и вышло: на огородах многого не выросло от излишней сырости и мокроты.