Воспоминание смертника о пережитом - Михаил Чельцов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще до выхода в зал, когда мы были в "комнате обвиняемых", стала распространяться весть, исходящая будто бы от защиты нашей, что, каков бы ни был приговор по нашему делу, защитники в порядке кассации будут добиваться отмены его; говорили, что и расстрелов нечего бояться, ибо ВЦИК [11] их все равно отменит. Появлявшиеся в те часы-минуты защитники наши были мрачны, неразговорчивы. Мой защитник - проф. Жижиленко [12] подходил то к одному, то к другому из "серьезных", "важных" подсудимых, что-то говорил и записывал. Подошел и ко мне и говорит: "Я хочу вас несколько поинтервьюировать. Придется мне ехать в Москву, каков бы исход процесса ни был, и там поддерживать нашу кассацию. Мы туда уже телеграфировали бывшим присяжным поверенным Соколову Н. Д. и Малянтовичу (видные адвокаты старого времени по революционным делам, - из очень красных) и они ответили согласием вести ваше дело в Главном Рев. Трибунале. Мне для сего потребуются некоторые сведения о вас. Вы, как член Правления, для кассации и для провала всего приговора, для пересмотра его, самый лучший повод". Уверял меня, что приговор будет хотя и суровый нам вынесен, но Москва отменит его.
Итак, заявления наших защитников о кассации не задержали наших судей. Они ушли - убежали. Ушли и оправданные. Остались мы - осужденные. Настроение у всех, конечно, скверное, но ни у кого ни слезинки, ни вздоха. Все хотя и подавлены приговором, но без отчаяния. Сели на свои места на скамьях подсудимых. Молчали. Только среди осужденных "несмертников" слышались разговоры - очень краткие и отрывочные, вздохи... Стража все продолжала стоять, только более тесно и плотно нас окружив.
Не знаю, откуда был приказ, и мы пошли без всякого порядка в обычное место нашего отдыха - в комнату обвиняемых в полной уверенности, что там никого нет. Но к своему удивлению, а я и к радости, видим там и оправданных, здесь же толпящихся. Я иду к своему обычному дивану, где мы с Павлушей в течение всего судебного процесса сохраняли свою провизию и сиживали. Здесь я нахожу Павлика, сильно, и, кажется, давно плачущим. Ой, как мне тяжело в это время стало! Все мое внимание перенеслось к семье, к постигшему ее величайшему горю, - к тому, как ей тяжело будет теперь жить. Как вдруг именно здесь и именно в эти минуты я ощутил и даже осознал всю тяжесть, всю горечь, безвыходность и своего положения. Мне стало казаться, что я не буду больше уже жить, что это последние минуты для прощания с миром и людьми. И как жаль, до физически ощущаемой боли жаль мне стало Павлушу и Аню. Мама, думалось мне, так будет убита, так изнеможет от горя, что она не жилец, а если и жилец, то не работница и не кормилица. Значит, вся тяжесть моей судьбы падет на старших двоих... С какой любовью я подошел и стал утешать Павлушу! Но плачущий Павлуша бросился ко мне, и не я его, а он меня стал утешать. Сколько любви, ласки, нежности, заботливости было во всех его не столько словах, ибо слова плохо сходили с языка, сколько в жестах. Он гладил меня по голове, по руке, по спине. Уверял, что маму он сумеет утешить и успокоить, что они с Аней поступят на места, будут зарабатывать и кормить семью. Я просил его не тосковать по мне, не раздражаться на младших братьев и сестер, ради коих им придется тяжело работать, - и дать им образование и т. п. Наши взаимные утешения прерывались: то подходящими посторонними утешителями, то моими отвлечениями за разными справками и узнаваниями...
Появились по обычаю разные слухи. Передавалось, что расстрелов не будет, ибо еврейская община из желания привлечь симпатии православных на свою сторону, уже отправила в Москву депутацию для ходатайства о нашем помиловании. Говорили, что едет в Москву сам Зиновьев [12] с представлением о том же. Новицкий стал говорить мне, что за него поехали в Москву с ходатайством очень солидные депутации от различных ученых учреждений, что он очень надеется на свое помилование, и добавляет, что если его помилуют, то, конечно, и всех нас, за исключением разве митрополита.
Пришел к нам Гурович [13], защитник митрополита, с исписанным листом и стал собирать подписи. Подошел к нему и я. Оказавшись, что это доверенность от нас кому-то, а кому - и доселе не знаю, на подачу и поддержку от нашего имени кассации. Подписал и я. Очень хорошо припоминаю, что мы, смертники вели себя гораздо спокойнее, чем прочие осужденные. Особенно меня взволновали некие наши батюшки, осужденные на какие-то недели общественных работ. Они возбужденно обвиняли своих судей за то, что их обвинили, а не оправдали. Я даже подошел и сказал о. Никиташину какую-то резкость, на что он мне ответил тем же. Не могу не отметить, что я в иные минуты чувствовал себя как бы героем за то, что осужден к высшему наказанию; мне казалось, что на меня, вернее на нас, смертников, все должны смотреть с уважением, давать нам дорогу и т.п.
Пробыли мы в комнате с полчаса. Является комендант и выкликает фамилии нас смертников, за исключением двух архиереев и предлагает нам следовать за ним. Наступил час для настоящего прощания. Нас торопят. Я быстро прощаюсь с Павлушей; крепко целуемся. Он меня еще раз просит не беспокоиться за маму и за детишек, беречь себя и громко кричит вслед мне уже убегающему: "прощай, дорогой папочка!" ...Я не отвечаю ничего. Из глаз текут слезы, - кажется, первые слезы. Я убегаю вместе с другими.
Нас выводят на улицу. Сажают в обычный грузовик. Молчание и тишина. Нет ни шуток обычных, ни слов разговора. И кругом нас все молчат. Нас окружает масса конных курсантов, и не видится ни одного человека из публики. Везут нас обычным путем, но здесь же объявляют, что везут не в третий, а в первый исправдом, где обычно содержатся все приговоренные к смерти в ожидании ее. Это известие прибавляет уныния. Едем при полном молчании. Я помню только одну фразу Новицкого, обращенную ко мне: "Вас вместе с нами к расстрелу? А знаете ли? Вы наилучший повод к кассации!"... На улицах как будто совсем нет людей. Только около Сергиевского Собора стояла небольшая кучка, из коей нас благословляют. Тесным кольцом конвоируют конные курсанты в красных фуражках; впереди и позади нас едут чекисты на двух автомобилях. С панели идущие разгоняются, встречным извозчикам шумно приказывают сворачивать вдаль от нас. Как хотелось в эти минуты увидеть кого-нибудь из знакомых, услышать слово одобрения!.. Но никого!..
Перед первым исправдомом собрался было народ, вероятно, откуда-то прослышавший о привозе нас. Я впервые вижу эту тюрьму. Поэтому внимание от себя невольно отвлекается к внешнему. Я наблюдаю, как разгоняют народ, как стража наша внимательно следит за нашим выходом из грузовика, боясь, вероятно, побега кого-либо из нас. Ведут в тюрьму. Мрачной и неприветливой показалась она мне. К тому же, и на улице было темно. Через какие-то переходы вводят нас в приемную канцелярию.
Новизна комнаты, новые люди, ожидания того, что с нами будут творить, куда и как посадят, как отнесутся к нам, как к смертникам, - все эти интересы минуты поглощают мое внимание, отвлекая его от сосредоточения внутри себя... В канцелярии принимает нас начальник. Конвоиры, за месяц езды с нами в суд привыкшие к нам, любезно и вполне сострадательно к нам прощаются с нами с пожеланием нам счастливой, благоприятной кассации; мы их благодарим за доброе к нам отношение за все время поездок с нами... В канцелярии снимают с нас обычный формальный допрос. На частный вопрос одного из нас нам возвещают, что "смертникам" не только не полагается свиданий с родными и прогулок, но и передачи провизии от родных. Это сильно нас обескураживает. Смерть хотя и "на носу", но привязанность к удобствам жизни заставляет забыть о ней. Я сильно пригорюнился. Но тут же слышу успокоение, что дело с кассацией и с помилованием продлится в Москве не свыше 2-3 недель. Ну, думаю, это время и без передач можно прожить, - не умру, а там или смерть, или облегчение участи...
Нервы у всех у нас натянуты были до крайности; все стараются молчать, как бы боясь кого-то или чего-то, или признав бессмыслицу разговоров накануне смерти. На почве нервности происходит перебранка между Ковшаровым и Огневым. Последний, очень разговорчивый до забвения своего положения, стал что-то любопытствуя расспрашивать и жаловаться, что он не захватил с собой подушки. Ковшаров резко остановил его и назвал "старым болтуном", который неуместными разговорами может-де повредить всем. Огнев, тоже забыв, кто и что он и где он находится, очень разобиделся и стал гневливо выговаривать Ковшарову, что тот не имеет права делать ему замечаний, что он сам все знает и т. д. Помню, мне было неприятно и тоскливо выслушивать эту перебранку. Вот, думалось, люди накануне смерти, почти вычеркнутые из списка обитателей земли, и бранятся!.. Где у них сознание тяжести и важности минуты?!..
Повели нас в наши камеры в нижнем этаже, где обычно проводят дни смертники. Поставив напротив камер всех нас, стали обыскивать. Обыскивали каждого в отдельности и очень внимательно. Осматривали все узелки, вывертывали карманы, ощупывали даже ноги через голенища сапог; светских заставляли разуваться; отобрав подтяжки, бандаж (у Богоявленского), лекарства в пузырьках (у о. Сергия). У меня с брюк сняли веревочки, и я должен был руками поддерживать их, чтобы они не упали. После этого стали нас размещать по камерам...