Роман с Постскриптумом - Нина Пушкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быть актерами было тогда страшно заманчиво и почетно. Тогда не было конкурсов красоты, никто не шел в модели. Да и понятия такого не было – модель. Тогда эта профессия называлась «манекенщица», т. е. вешалка для одежды. Профессия, по общему мнению, непрестижная, для глупых. Поэтому все шли в актрисы – там и слава, и почет, и конкурсы из-за этого в театральных были сумасшедшими.
После творческого конкурса надо было сдавать общеобразовательные экзамены: историю, русский язык и литературу, сочинение, потом был конкурс аттестатов. Жестокие экзамены, жесткий отбор. На курс предполагалось взять всего двадцать шесть человек! Как трудно было нашим педагогам выбрать из пятидесяти шести имеющих право быть студентами только двадцать шесть!
Именно поэтому после всех экзаменов решено было проводить коллоквиум. Слова мы этого не знали, что оно означает, тоже понять не могли. Понимали только одно: это что-то такое важное, где и решится судьба каждого.
На собеседовании присутствовала вся творческая комиссия института. Эти взрослые и умные люди должны были увидеть, предвидеть, как ты поведешь себя в непредсказуемой обстановке, когда забудешь текст, может быть, забудешь все, даже собственное имя. Понять, насколько ты изобретателен и заразителен. Они внимательно вглядывались в нас, задавая самые, на наш взгляд, дурацкие вопросы. Эти опытные люди смотрели, как мы реагируем, как живем, потому что тогда мы играть еще не умели. Мы проживали перед ними свои ответы, свои знания или незнания.
Спрашивали о чем угодно, обо всем. И надо было «включиться», чтобы ответить, а они отслеживали, как мы включаемся: светло от нас или не светло.
Вот, например, один из вопросов, к которому было невозможно подготовиться. Мне задали политический вопрос! Я была тогда далека от политической среды и уж конечно не могла предположить, что хорошо узнаю ее изнутри. Как прихотлива судьба! Так вот: когда я вошла, у меня спросили:
– Голда Меир – это кто?
Я не знала. Я и не могла знать, что это премьер-министр Израиля. Я вообще не знала, что это женщина. Мне показалось это одним, слитным словом «голдамэр». Но для того чтобы потянуть время и хоть что-то сообразить, я с вызовом ответила:
– Как это кто? – и повторила для пущей убедительности. – Как это кто? Голда Меир – это борец!
Я случайно попала в десятку. Хохотать они уже начали сразу после того, как я стала переспрашивать «Как это кто?» А слово «борец» в то время было так естественно, так бесполо – вся жизнь была тогда заполнена борцами. Борцами за светлое будущее трудящихся, борцами за свободу Африки. Анжела Дэвис тогда была борцом за права чернокожих в США… Поэтому мой «борец» им страшно понравился. Так я избежала сразу всего: уточнения по полу, по личности, по занятости.
– Раньше, когда видели знаменитого актера, некоторые женщины в обморок падали, – сказала я Олегу Янковскому.
– А сейчас почему не падаете? – строго спросил он.
– Вобщем да. Правильно, борец. Можно и так сказать. – Было мне поощрительным ответом.
Мы пытались подслушивать обсуждение, которое проходило в главном зале училища, где заседала комиссия. Атмосфера там была очень напряженная, наэлектризованная. Все это происходило очень драматично, поскольку решались судьбы людей. И решали эти судьбы тоже творческие люди, со своими пристрастиями, симпатиями, вкусами. Кто-то отстаивал наиболее понравившихся ему, другой громко с ним спорил. Мы ловили обрывки слов и угадывали, о ком говорят.
К тому же у нас уже почти у каждого появились свои болельщики среди студентов четвертого курса, выпускников, которые оказывали помощь приемной комиссии. Я помню, как ко мне выскочила одна девочка, которая уже начала сниматься в кино, в фильме «Свадьба в Малиновке», – Таня Лысенко. Она была моим талисманом.
– Ты знаешь, скорее всего, тебя возьмут. Про тебя сказали, что у тебя глаза, как фары. Высвечивают дорогу на полметра вперед.
Сказать, что мне понравился этот комплимент – нет. Лучше бы сказали, что я талантливая, что глаза там – как звезды, как озера, что я буду играть Клеопатру вместо Юлии Константиновны Борисовой. А тут – фары и «дорогу на полметра вперед». Нет, не понравился мне этот комплимент. Но было что-то обнадеживающее и ободряющее в этой информации.
Списки были вывешены ближе к ночи. Когда я увидела свою фамилию среди поступивших, ни радоваться, ни ликовать я не могла, потому что рядом со мной в ту же секунду раздались рыдания девушки, которая за этот месяц стала моей подругой. И мы мечтали о том, как будем вместе учиться. Ее в списке не было. Нас взяли даже не двадцать шесть, а двадцать восемь человек, на два больше. В надежде, что в процессе обучения кто-то отсеется, что мы сами минимизируемся и оптимизируемся.
Поступившие разбились на группки и понимали, что расходиться не хочется. Это была мистическая ночь. В такую ночь не спят, да мы и не собирались. Мы вышли на скупо освещенный Калининский проспект, и, хотя были трезвы, было ощущение, что шампанского мы все-таки выпили.
Кучка молодых, счастливых и гордых, ставших студентами театрального института, шагала к метро. Хотелось кричать, петь, запускать фейерверки, разбудить уже спящий молчаливый город. Стас Жданько, приехавший из сибирского села и поступивший вместе с нами, внезапно подпрыгнув на капот машины, легко пробежался по крыше новеньких «Жигулей», припаркованных в переулке как раз напротив пивного бара с одноименным названием. Сработала сигнализация.
И тут безмолвный город ожил и огласился благим матом: из закрытого бара выскочил, видимо, владелец «Жигулей» с пустой бутылкой, которую он собирался метнуть, выбирая – в кого. Но догнать нас было трудно. Победили молодость и нечеловеческий прилив сил, который мы испытали после поступления. Впереди была целая беспроблемная жизнь.
Вспоминая ночь моего поступления, я до сих пор ощущаю запах сирени и лип, которым был пропитан ночной город. И в памяти сохранился легкий прыжок рано погибшего талантливейшего Стаса Жданько, историю которого я расскажу позже.
Тогда же этот деревенский парень, который мог быть простым увальнем, продемонстрировал нам грациозность движения молодого дикого животного.
В нашем расписании, кстати, движение, точнее – сцендвижение, было одной из ведущих дисциплин, равно как и танцы.
Педагогом по танцам у нас был древний дедушка по фамилии Ицхоки. У него был замечательный орлиный профиль, и он был легкий, как перышко. Все движения у него получались так, как будто он был подвешен в воздухе. Любимыми учениками у него были Стас Жданько и Юра Васильев.
Нам же, которые не с лету все схватывали, он вдалбливал простую истину:
– Если ноги или тело ошиблись, танцуй лицом! – И вскидывал свой орлиный нос так высоко, что казался памятником танцу.
И вот такого древнего дедушку мы, девчонки, обожали! Мы даже не понимали, сколько ему лет, такой он был старый! Но нам он казался самой жизнью – легкой и бесплотной.
У меня был еще один объект обожания – Владимир Георгиевич Шлезингер. В то время, когда вся страна, все женщины Советского Союза были влюблены в красавцев-вахтанговцев – Василия Семеновича Ланового, Юрия Васильевича Яковлева, Михаила Александровича Ульянова, – мне, наоборот, нравились недооцененные. Мое сердце открывалось недооцененным, но не менее гениальным.
Владимир Георгиевич Шлезингер, который мало был известен в кино и не очень много играл в театре, был завкафедрой актерского мастерства Щукинского училища.
Когда он работал с нами на этюдах или на спектаклях, его чувство юмора и артистизм приводили нас в неистовство. Мы хохотали так, что болели скулы от смеха, начинались колики в животе.
«Владимир Георгиевич, да вы же… Вы же гений! – думала я. Надо бы ему – какой-то подарок!.. А что и как ему можно подарить? Может быть, на праздник, а то подумает, что подлизываюсь».
И вот в один из вечеров, когда я бежала к метро вниз по Вахтанговскому переулку, передо мной возникло знакомое пальто.
Дело в том, что наши студенты до мелочей знали верхнюю одежду преподавателей. Она висела в первых рядах в открытой гардеробной, справа от входной двери. И мы, опаздывая на занятия, первым делом оглядывали гардеробную – пришел или нет тот или иной преподаватель.
Так вот, передо мной двигалось пальто Шлезингера, но фигура была не его. Я чуть-чуть прибавила темп и, поровнявшись, повернула голову.
«Господи, да это же Шлеза», – так мы его звали между собой. Только расстроенный, озабоченный и непривычно сгорбленный. Поэтому-то я его и не сразу узнала. И я решила – это было спонтанное решение – поднять ему настроение.
– Владимир Георгиевич! – окликнула я.
Модель 1975 года: эта фотография висела в окнах знаменитой «Чародейки»
– Да. Что тебе? – Он не понял, откуда я взялась и почему его остановила. – Что ты хочешь сказать?