Пучина боли - Джайлс Блант
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я застал ее психиатра дома. Конечно, он подавлен, это всегда расстраивает — потеря пациента, — но он не удивлен.
— Понятно. Спасибо, доктор. Мы все же закончим прочесывать здание, так, на всякий случай. Дайте мне знать, если появится что-то еще, что мы могли бы сделать.
— Обязательно, — заверил ее Клейборн и залез в свою машину. — Очень печалят такие вещи, правда? Все эти самоубийства.
— Это еще мягко сказано, — ответила Делорм. За прошедшие несколько месяцев ей пришлось посетить еще два места, где произошло подобное.
Она огляделась в поисках Кардинала, которого уже не было рядом со «скорой», и обнаружила, что он сидит за рулем своей машины. Но, кажется, он пока не собирался уезжать.
Делорм села рядом, на пассажирское место.
— Будет вскрытие, но коронер намерен подтвердить самоубийство, — сообщила она.
— Вы не собираетесь проверить здание?
— Собираемся, конечно. Но вряд ли мы что-нибудь найдем.
Кардинал наклонил голову. Делорм не имела ни малейшего представления, о чем он сейчас думает. Когда он наконец заговорил, она услышала не то, что ожидала.
— Сижу и пытаюсь сообразить, как мне доставить ее машину домой, — произнес он. — У этой проблемы есть простое решение, но сейчас она мне кажется совершенно неподъемной.
— Я пригоню ее к тебе, — пообещала Делорм. — Когда мы здесь закончим. Кстати, я могу кому-нибудь позвонить? Кто-нибудь может приехать с тобой побыть? В такое время тебе не надо быть одному.
— Я позвоню Келли. Позвоню Келли, как только приеду домой.
— Но Келли ведь в Нью-Йорке, разве нет? А здесь у тебя никого?
Кардинал завел машину.
— Все у меня будет в порядке, — проговорил он.
Нет, судя по его голосу, не все будет в порядке.
4
— Ботинки жмут?
Келли Кардинал сидела за обеденным столом, заворачивая обрамленную фотографию матери в пузырчатую пленку. Она хотела отнести снимок в похоронный зал, чтобы поставить рядом с гробом.
Кардинал расположился в кресле напротив нее. Прошло уже несколько дней, но он по-прежнему пребывал в ошеломлении, не в силах был по-настоящему воспринимать окружающее. Слова дочери никак не складывались в единое целое, которое он мог бы расшифровать. Ему пришлось попросить, чтобы она повторила.
— Эти ботинки, которые на тебе, — сказала она. — Судя по виду, они совсем новые. Они тебе не натирают ноги?
— Немного. Я их надевал всего один раз — на папины похороны.
— Это было два года назад.
— Как мне нравится этот снимок.
Кардинал протянул руку к портрету Кэтрин. Она была снята за работой. На ней был желтый анорак, волосы спутались от дождя, и она была обременена двумя фотоаппаратами: один висел у нее на шее, другой — на плече. Выглядела она раздраженной. Кардинал помнил, как щелкнул ее маленькой «мыльницей», так и оставшейся единственным фотоаппаратом, с которым он научился управляться. Кэтрин тогда действительно была раздражена, причем из-за него: во-первых, она пыталась работать, а во-вторых, она знала, что вытворяет дождь с ее замечательными волосами, и не хотела, чтобы ее в таком виде снимали. В сухую погоду ее волосы мягкими каскадами падали ей на плечи; в дождь же они делались растрепанными и буйными, и это задевало ее тщеславие. Но Кардинал любил, когда у нее растрепанные волосы.
— Как фотограф, она, конечно, терпеть не могла, когда ее фотографируют, — заметил он.
— Может, нам не стоит эту брать. Она тут какая-то сердитая.
— Нет, нет. Пожалуйста. На ней Кэтрин занимается своим любимым делом.
Кардинал сначала сопротивлялся мысли о том, чтобы взять на похороны фотографию, — ему это казалось чем-то недостойным, мучительно не соответствующим моменту, не говоря уж о том, что вид лица Кэтрин разрывал ему сердце.
Но Кэтрин мыслила фотографиями. Стоило зайти в комнату, где она работала, — и не успевали вы рта раскрыть, как оказывалось, что она вас уже сняла. Фотоаппарат словно стал своего рода защитным механизмом, который много лет эволюционировал с единственной целью — обеспечить прикрытие застенчивым, ранимым людям вроде нее. Но она не была и фотографическим снобом. Она могла прийти в восторг и от удачного моментального снимка уличной сценки, и от серии изображений, над которыми билась несколько месяцев.
Келли убрала завернутую фотографию к себе в сумку.
— Пойди переобуйся, — посоветовала она. — Ты же не собираешься там выстаивать в ботинках, которые тебе не подходят.
— Они подходят, — заявил Кардинал. — Они просто еще неразношенные.
— Ну ладно тебе, пап.
Кардинал отправился в спальню и открыл платяной шкаф. Он старался не глядеть в ту его половину, где хранилась одежда Кэтрин, но не мог удержаться. Обычно она носила джинсы с футболками или свитерами. Она была из тех женщин, кто даже на пороге пятидесятилетия хорошо выглядит в джинсах и футболке. Но были там и маленькие черные платья, и шелковые блузки, и один-два топика, в основном серые и черные, она предпочитала эту гамму. «Мои основные цвета», — называла она их.
Кардинал вытащил черные ботинки, которые носил каждый день, и стал их чистить. Прозвенел дверной звонок, и он услышал, как Келли благодарит кого-то из соседей, явившихся с едой и соболезнованиями.
Когда она вошла в спальню, Кардинал не в состоянии был осознать, что стоит на коленях перед распахнутым шкафом, держа в руке обувную щетку, застыв, точно жертва помпейского извержения.
— Нам уже скоро выходить, — напомнила Келли. — Мы еще час можем побыть там одни, а потом начнут приходить люди.
— Угу.
— Ботинки, пап. Ботинки.
— Точно.
Келли села на край кровати позади него, и Кардинал начал начищать обувь. Ему видно было ее отражение в зеркале, вделанном в дверцу шкафа. У нее его глаза, ему всегда об этом говорили. Но рот ей достался от Кэтрин, с этими скобочками в уголках, которые вырастали, когда она улыбалась. И у нее были бы волосы как у Кэтрин, если бы она их отпускала: сейчас у нее была довольно строгая короткая стрижка, с одинокой сине-лиловой прядью. Она была более нетерпелива, чем мать: казалось, она всегда ждет от людей большего, и они вечно ее разочаровывали; но может быть, это было просто одно из проявлений молодости. Она могла быть и очень строгим судьей для себя самой, иногда доводя себя до слез, а не так давно она стала строгим судьей для собственного отца. Но она смягчилась за время последнего пребывания Кэтрин в больнице, и с тех пор они неплохо ладили.
— Плохо так говорить, — произнесла Келли, — но я правда не понимаю, как мама могла так с тобой поступить. Все эти годы ты от нее не отходил, все это время, когда она была такая сдвинутая.
— Она была далеко не только этим, Келли.
— Я знаю, но сколько тебе пришлось пережить! Сначала я — растил меня, маленькую, практически один. Плюс все, что тебе приходилось из-за нее переносить. Помню, еще когда мы жили в Торонто, ты строил какой-то жутко навороченный шкафчик, со всякими ящичками и дверцами. По-моему, ты с ним возился целый год. А однажды ты пришел домой, и оказалось, что она его раздолбала на кусочки, чтобы сжечь! Она тогда была задвинута на идее огня и «творческого разрушения», на какой-то бессмысленной психопатической ерунде, и вот она разрушила эту штуку, которую ты с таким увлечением делал. Как можно такое простить?
Кардинал помолчал. Наконец он повернулся, чтобы посмотреть на дочь.
— Кэтрин никогда не делала ничего, что я бы не простил.
— Это потому что ты такой, а не потому что она была такая. Она что, не понимала, как ей повезло? Как она могла все это взять и отбросить?
Келли заплакала. Кардинал коснулся ее плеча, и она прислонилась к нему; горячие слезы промочили ему рубашку, как уже много раз бывало со слезами ее матери.
— Ей было больно, — произнес Кардинал. — Она страдала, как никто. Вот что тебе надо помнить. Да, с ней иногда было трудно уживаться, но она страдала больше всех. И она ненавидела свою болезнь больше, чем кто бы то ни было.
И ты ошибаешься, если считаешь, что она не была благодарна за то, что ее любят, Келли. Если и была какая-то фраза, которую она говорила чаще прочих, то это было — «Как мне повезло». Она все время это повторяла. Иногда мы ужинали или еще что-нибудь делали, и вдруг она дотрагивалась до моей руки и говорила: «Как мне повезло». И о тебе она тоже это говорила. Она страшно жалела, что так много пропустила, пока ты росла. Она делала все, что могла, чтобы победить болезнь, но в конце концов та ее поборола, вот и все. У твоей матери были колоссальные запасы храбрости — и верности, — иначе она бы столько не продержалась.
— Господи, — сказала Келли. Голос у нее звучал так, словно она внезапно простудилась: нос был заложен. — Хотела бы я, чтобы во мне было хоть вполовину столько сострадания, сколько у тебя. Ну вот, сорвалась и испортила тебе рубашку.