Новый Мир ( № 12 2012) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта интерлюдия немного сбила назревавший интим, и потребовалось некоторое количество рюмок, чтобы подогреть его до прежнего градуса. Я постепенно пьянел, тогда как пышное тело Элины, по-видимому, успешно противостояло действию алкоголя. По мере опьянения я стал позволять себе все большие вольности, пока что словесные, и обдумывать переход к физическим. Элина это в целом приветствовала, но из-за стола все не вставала и в конце концов призналась, что возможен еще один визит, после которого — и в любом случае за поздним часом — дверь можно будет запереть и не отзываться.
Стук в дверь через некоторое время действительно раздался, и вошел не кто иной, как директор ДТК собственной персоной. Он тоже что-то принес, что — не помню, ко мне без дальних слов отнесся по-свойски (возможно, предупрежденный сестрой-хозяйкой), водки с нами выпил — с хорошими людьми отчего не выпить, — мы разговорились, он спросил, как мне у них нравится, я, войдя в роль, сказал, что вообще нравится, но проигрыватель никуда, да и комнатенка больно мала, не то что эта, и в ответ услышал, вот и прекрасно, Элину сегодня проводим, а вас завтра же сюда и переведем. Я становился не только свидетелем, но и соучастником преступлений, каковые, судя по приходу обоих материально ответственных лиц, масштабам их даров и готовности идти навстречу моим возрастающим капризам (кто знает, не следовало ли потребовать отдельную дачу?), должны были быть нешуточными.
Директор ушел, я опять приналег на водку, и когда обе бутылки были выпиты и дошло наконец до дела, оказался абсолютно не в состоянии его исполнить. Реакция моей чуткой партнерши сочетала, как водится в крепком сюжете, неожиданность с закономерностью. «Ура! — повторяла она. — Ура, теперь в Москве ты мне обязательно позвонишь!»
К полуночи мы оделись, я помог вынести вещи, у автобуса нас ждал почетный караул из сестры-хозяйки и директора, и на прощанье я демонстративно поцеловал Элину. Она уехала, а на другой день меня перевели в ее комнату, и в дальнейшем мы с сестрой-хозяйкой и директором всегда здоровались, понимающе улыбаясь друг другу. Ее лица не помню, его помню очень хорошо.
В Москве я таки да позвонил Элине, хотя не сразу. Желания особого не было, но какое-то чувство долга — морального и сюжетного — надо мной, видимо, тяготело. Мы несколько раз посетили квартиру ее родственников, поручивших ей поливать цветы. Вся мебель была заботливо зачехлена, одну кровать приходилось каждый раз расчехлять и зачехлять. Свой долг я вскоре счел более или менее выполненным, и по ходу очередного свидания на моем лице, по-видимому, достаточно явственно проступил давно занимавший меня вопрос, что я, в сущности, тут делаю. Потому что, когда мы уходили, она сказала, с интонацией скорее утвердительной, чем вопросительной: «Ты больше не позвонишь?» Знайте же, черствые сердцем, что и бухгалтерши чувствовать умеют!
Задним числом я вспоминал обо всем этом со смешанными чувствами. О соучастии в сговоре коррупционеров, благодаря которому улучшил свои жилищные условия, — с законной гордостью по поводу погружения в реальную жизнь. О романе с Элиной — с неловкостью, как о еще одном неудачном браке, предельно коротком, но от этого не менее постыдном, единственным оправданием которому может служить его нарративная ценность. О морозе и солнце, лыжах, Бахе, работе над брошюрой — с полным удовольствием. Брошюру мы, кстати, дописали быстро и еще быстрее издали гигантским тиражом в 45 600 экз. — за взятку.
8. КАК ЭТО ДЕЛАЛОСЬ В ЛАС-ВЕГАСЕ
История забавная, как ни посмотри, и ее давно пора записать.
Начать надо бы издалека, но нескончаемый сериал моих эдиповских тяжб с обожаемым — подрываемым — прощаемым — высмеиваемым — снова реабилитируемым — и снова деконструируемым — учителем Вячеславом Всеволодовичем Ивановым (для близких, а одно время и для меня, Комой) — диссидентом, депутатом, американским профессором, российским академиком, и прочая, и прочая, — отрывочно, но достаточно подробно пересказан мной в других местах. Скажу только, что свой отъезд в эмиграцию я воспринимал как разрыв не только с советским истеблишментом, но и с семиотическим антиистеблишментом — уезжал как бы от Брежнева и Иванова сразу. Тем поразительнее ирония и суворовский глазомер судьбы, настигшей меня в одиннадцати часовых поясах от Москвы, забросив с постгорбачевской волной на обжитый мной тихоокеанский берег, в самый что ни на есть Лос-Анджелес, не кого иного, как В. В., с которым я, наверное, все еще на «ты», но едва ли на speaking terms [5] .
С началом перестройки я сделал шаг к примирению, он ответил взаимностью, и мы возобновили контакты, которые развивали во время моих поездок в Россию и его выездов на Запад. Я даже способствовал приглашению его на Международную конференцию по Мандельштаму в Бари (1988 г.) — как если бы В. В. нуждался в моих рекомендациях! — и мы потом со смехом вспоминали об этом. Вдохновляясь выборочными позитивными воспоминаниями и новообретенным духом компромисса, я старался восстановить добрые отношения, и это вроде бы получалось; помню, например, как мы с Ольгой [6] весело катали его на машине по Апулии. Но кое-что настораживало.
Однажды в холле гостиницы, в которой остановились участники конференции в Бари, я стал свидетелем публичного разноса, устроенного им Григорию Фрейдину, эмигранту и молодому тогда профессору Стэнфордского университета, за развитую им в только что вышедшей монографии нестандартную трактовку литературной позиции Мандельштама (для чего он ввел новое тогда в славистике понятие самопрезентации поэта), чуждую В. В. как носителю правоверно-диссидентской точки зрения. Не подозревая, что в дальнейшем подобным наездам предстоит подвергнуться и мне, я оторопело наблюдал за этой сценой, отдававшей недоброй памяти проработками в партбюро.
Постепенно обосновавшись на Западе, сначала, временно, в Стэнфорде (усилиями того же Фрейдина!), а затем, перманентно, в UCLA, В. В. стал утверждать свой авторитарный стиль. Я уже вспоминал, как он наорал на меня в Оксфорде , на юбилейной конференции по Пастернаку (1990 г.), за мои вольные соображения о «Воробьевых горах». Были и другие подобные эпизоды, в официальной и частной обстановке. Все это накапливалось и грозило переполнить чашу моей неофитской терпимости.
Обостряло ситуацию присутствие его жены, Светланы, с замашками генеральши, рассматривающей всех «своих» как покорную челядь, обязанную оказывать мелкие услуги, возить В. В. на машине, обеспечивать массовку на его выступлениях и вообще всячески смотреть ему в рот. Ему и даже ей — ее вызывающе дилетантский доклад были принуждены вежливо прослушать его коллеги по кафедре и специально созванные гости ( И я там был...). Вопреки заветным американским ценностям, небольшая русская колония вокруг В. В. превращалась в вотчину капризного вельможи.
Сам он, особенно на университетской публике, действовал, разумеется, тоньше, дипломатичнее. Но суть оставалась той же. Иногда дело касалось непосредственно меня, иногда других, но мириться с этим становилось все труднее. Как говорится, не для того мы родину продавали.
На одном из межуниверситетских семинаров доклад делала его младшая коллега, что-то о соцреализме. В прениях встает В. В. и своим обезоруживающе деликатным контртенором выводит:
— Мне, м-м, по семейным, м-м, обстоятельствам, довелось быть близко знакомым со многими писателями того времени, м-м, друзьями моего отца. И должен сказать, м-м, что все знали, что никакого соцреализма, м-м, не было...
Бедная докладчица теряется, отделывается какой-то полуизвиняющейся фразой и садится совершенно раздавленная. Я слушаю это в состоянии еле сдерживаемого бешенства. Меня подмывает встать и спросить, как же не было, как же не было, когда дача в Переделкине была и машина тоже была, — не благодаря ли «Бронепоезду 14-69» и «Пархоменко», достойным образцам вот именно соцреализма?! Но я говорю себе, что надо держаться прилично, что глупо в энный раз ссориться с учителем, наконец, что это их кафедральные дела и меня они не касаются...
Потом я прихожу домой и рассказываю это Кате [7] (знавшей Светлану еще по Москве, а во время первого визита В. В. в Санта-Монику мобилизованной им на закупку обуви для оставшейся в Москве супруги, — дело житейское и даже отчасти рыцарственное, но, что ни говори, удручающе совковое). И никак не могу объяснить ни ей, ни себе самому, quousque tandem [8] . Ну погоди, думаю, в следующий раз не смолчу...
Но наступает следующий раз, и на том же семинаре я делаю доклад о Зощенко, в котором касаюсь его темы «страха», а потом встает Кома, чтобы сообщить, что он, м-м, был хорошо знаком с Зощенко и должен, м-м, сказать, что тот был, м-м, очень храбрым человеком... Мне есть что возразить, например, что храбрость предполагает преодоление и, значит, наличие страха, и что ссылка на знакомство, свойство, родство, вдовство и вообще личные связи — не научный аргумент, а попытка протолкнуть свои идеи, так сказать, по блату. Но я не нахожу в себе моральных сил парламентарно это озвучить, благодарю В. В. за ценное свидетельство, дома же опять разражаюсь филиппиками по его и собственному адресу.