Иногда промелькнет - Валерий Попов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наблюдения рябых отражений стекла по асфальту двора, освещённого солнцем стула с мотком шерсти на отполированном деревянном сиденье странным образом хватало мне для того, чтобы чувствовать день полным, а себя — счастливым.
Эта замедленность, оцепенение, наверное, пугали родителей — ведь им, наверняка, казалось, что я не думаю ни о чём — мои оцепенения были ещё далеки от того, чтобы их можно было расшифровать словами.
Впрочем, какие-то люди, ребята постепенно начинают шевеление вокруг — из всех дверей, сначала робко, выползали они, а потом, соответственно данным, занимая тот или иной этаж власти во дворе — помню, я удивительно робко и безвольно пропускал их всех, включая малолеток, к славе и влиянию, с облегчением уступая им все лавры.
С изумлением (но уже и с каким-то азартным интересом) я наблюдал, как почти что приятель (Генка Матвеев), с которым я встретился накануне, разоткровенничался и почти что подружился, вдруг становится — при появлении главарей — резким, насмешливым, сплёвывающим каждую минуту и демонстрирующим на мне свою силу и превосходство, дабы считать себя числящимся вверху. Потом он снова был добрым и откровенным — пока мы были одни.
Однако, должен сказать, что никакой напряжённой, твёрдой вражды с появляющимися вокруг людьми у меня не было… Трудно враждовать с облаком, далёким и неощутимым. Столкновения были, но я не проявлял в них ни малейшего упорства и как предмет для столкновений не котировался, поэтому ощущаю рядом со мною тёплое, дружеское окружение.
Не знаю, чем мои соседи по двору интересовались — займись я тем же, мы могли бы стать и врагами — но их помню в основном по совместным блужданиям по тёмным, бесконечным, закрытым пространствам нашего дома — эти продвижения в неизвестности одинаково цепенили душу всем нам, и было не до вражды, а — лишь бы почувствовать рядом человеческое дыхание.
В самом грубом, простом приближении структура нашего дома была такова: гнилая, всё лето хранящая зимний холод, поросшая удивительно гладким ярко-зелёным мхом арка вела из первого двора во второй… Примерно такой же, но чуть посуше и потеплей (меньше над нею стояло каменных этажей) была внешняя арка, между первым двором и переулком — арка была замкнута в конце чёрными чугунными воротами, замотанными цепью.
Под эту арку выходило окно, забранное изнутри, за стёклами, прутьями решётки.
Бойница эта уходила в соседний дом, поэтому казалась особенно таинственной — хотя и в нашем собственном доме было много непонятных окон. За прутьями всегда громоздились кастрюли, но если бы хоть когда-то появилось лицо — я бы, наверное, вздрогнул. Сильнее всего действовала полная недоступность того тёмного помещения — много где с тех пор я был, но там так и не побывал, и знал уже тогда, что не побываю, не узнаю, кто там.
Недоступность мира, ограниченность жизни, преобладание таинственного над известным — вот что волновало меня тогда, и думаю, сохранив это чувство, пронеся его через десятилетия, в которых всё вроде бы понятно и известно, — пронеся чувство таинственности и недоступности, я сохранил интерес к жизни, спасающий до сих пор.
Во второй арке тоже было зарешёченное окно, но оно уже не казалось дырой в бездну — этим окном заканчивался уже знакомый мне коридор, головокружительно пахнувший керосином, ведущий к моим приятелям-врагам Генке Матвееву и Серёжке Аристархову. Сейчас дом этот разрушен, возродится неузнаваемым, и то, про что я рассказываю, вряд ли ещё кто-то так цепко носит в своей душе!
Из второй арки поднималась таинственная шахта вверх, сквозь все этажи, тускло освещённые окна, тем не менее, выходили в неё, хотя дозы света и тепла в этой шахте (приходилось задирать голову, чтобы увидеть её), были минимальными.
Потом в этой шахте, внизу, поселились круглые мусорные баки — года, естественно, не помню, — но до этого во втором дворе, каком-то более вольном, расхристанном и сельском, красовалась белыми известковыми стенами помойка, с чёрной железной крышкой, с тросом, колёсиком на кирпичной стене двора, и тяжёлой гирей-противовесом. Одна стена двора — первого и второго насквозь — была кирпичная: не стена дома, а просто стена, высоким набором кирпичей ограждающая нас от другого мира.
Помню во втором дворе огромные деревянные катушки клейко-серого толстого кабеля, отгораживающие тёмный угол двора, примыкающий к окнам дворничихи. Что-то сладкое, постыдное, но неясное соединяло нас с дочкой дворничихи Нинкой за этими катушками — остались лишь ощущения, без подробностей, на самом краю сознания и памяти.
Если бы не было второго двора, скоро бы я уткнулся в тупик, жизнь бы ограничилась, пошла бы куда-то вбок, но то, что она не кончалась, уходила далеко — соответствовало моим тогдашним желаниям и мечтам: я словно бы сочинил, создал своими страстями, желаниями второй двор, и он появился. Именно тут я смутно начинал ощущать нечто вроде спирали познания, — ещё не сформулированный словами, закон этот заставил меня вздрогнуть, когда я почувствовал его… Под чёрной лестницей, ведущей из второго двора в длинный коридор Матвеева и Аристархова, были тёмные (сердце прыгало, когда нога оступалась вниз) — тёмные ступеньки, и за ними — дыхание тлена, холода, сырости… Тяжёлая чугунная дверь с натугой сдвигалась под твоими усилиями, и ты, скользнув в щель, веющую холодом, оказывался в полной темноте и глухоте — тяжёлый камень поглощал тебя! Сперва несколько мелких шажков во тьму и неизвестность, не то что с вытянутыми, а, я бы сказал, отчаянно вытаращенными вперёд руками, потом застывание в неподвижности и снова несколько шуршащих шагов. Куда вела эта тьма? Помню весёлое — сейчас бы сказали — циничное отношение, появившееся у меня. Да никуда особенно она не ведёт, ничего такого особенно невероятного, чего-то сверх того, что можно понять и предвидеть, на свете не существует. Это нахальное ощущение власти разума, уже почувствовавшего всё заранее, появившееся впервые тогда, помогло мне и в более важных ситуациях. Нет никого такого, кто бы придумал более необычное, чем ты способен придумать сам.
Нет, неспроста мы лезли в холодную тьму — мы развивали, упражняли себя, отрабатывали варианты жизни.
С таким наглым ощущением уже не так безнадёжно и страшно было передвигаться во тьме. Кто бы ни сочинил эти изгибы тьмы, никуда не мог он уйти от законов разума, какой-то логики, какого-то разъяснения для прошедшего через тьму.
Вскоре мы знали уже, через сколько шагов во тьме нужно поднять ногу перед полуметровым порожком. Дальше нужно было передвигаться, шаркая подошвами, скользя по бетону — вскоре этот порожек так же необъяснимо обрывался, как и возникал, и надо было, поболтав ногой внизу, нащупать бетонный пол — дальше он шёл ровно. Это ощущение небрежного знания, лениво-уверенной ориентации в бесконечности было сладким, хоть и тайным, мы умудрённо усмехались: кто же не знает первый-то коридор?! Впрочем, скоро уже считалось необходимым знать и всё остальное подземное царство: уходящую провалом вниз, в темноту, кочегарку, с гулким и холодным (по случаю лета) отопительным котлом, и дальний изгиб коридора, идущего в неизвестность, и тёмный зал, самый дальний, который оказывался, как и бывает в жизни — самым ближним. Из крохотного, мерцающего под потолком этого зала окошечка, с огромными усилиями подобравшись к нему, я однажды выполз на брюхе, как доисторический динозавр, в первый двор, прямо к ногам изумлённой бабушки. В самом конце дальнего зала имелся подъёмчик, утыкающийся в пахучий, колючий склад перевязанных прутьев — мётел, замыкала это метлохранилище дрыгающаяся дверка, запертая на замок, но выходящая, как и следовало ожидать, в знакомое место — в пространство под знаменитой парадной лестницей в мраморном вестибюле.
То, как быстро и чётко разобрались мы с бездной, разгадали её, переполняло нас бойкостью и уверенностью — выработались эти чувства именно тут и потом весьма пригодились.
Так же легко мы разобрались с крышами, пройдя через солнечную пыль чердаков, слегка подтянувшись, выбирались на ломко стреляющее под ногами кровельное железо, и вот уже упивались высотой и могуществом, двумя шагами попадая с одной улицы на другую, видя совсем рядом, на расстоянии руки, купола соборов, до которых в обычной жизни надо было бы идти и идти!
Крыша давала нам ощущение высоты — не только внешней, но и внутренней. Здесь мы чувствовали себя всемогущими, смелыми, видящими дальше, чем видят обычные люди. Эти чувства нам тоже весьма пригодились.
Помню поднимающуюся с крыши кирпичную стену с единственным окном, под окном рос лук, цветы, целый садик. Безумную зависть вызывал этот отдельный, никому почти не доступный мирок, хотелось жить именно так, одному, выше всех.
Рядом был глубокий провал, щель в бездну (подползти на животе и, похолодев, заглянуть) — глубочайший сырой двор, особенно глубокий и сырой, потому что узкий, с крохотной отсюда поленницей дров на дне, покрытой блестящим толем. Посмотреть на счастливое окно, отражающее в себе всю огромную картину неба, а потом — вниз, в глубокий страшный провал, и снова на окно — от таких перескоков захватывало дух.