Герберт Уэллс - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
История настолько характерная для Уэллса, что есть смысл привести ее всю. Оправданием этой цитаты может послужить то, что историю рассказывает сам Уэллс, а его книга «Опыт автобиографии» на русском языке издана пока ничтожным тиражом и в академическом издании.
«Мы разговорились, — вспоминал Уэллс, — и еще больше понравились друг другу. В ней (в проститутке. — Г. П.) смешалась кровь белых, индейцев и негров, она была темноволосая, с кожей цвета гладкого морского песка и, по-моему, куда умнее большинства женщин, которых встречаешь на званых обедах. Она любила читать и показала мне несколько стихотворных своих опытов; она изучала итальянский — хотела побывать в Европе, посмотреть Европу и вернуться «белой», якобы итальянкой. Явно расположенные друг к другу, мы вскоре занялись любовью и не вспоминали о характере наших отношений, пока я не собрался уходить. «Надеюсь, мы еще увидимся, — сказала она. — Ты мне нравишься». Но я ничего не мог обещать — назавтра мне предстояло уехать из Вашингтона. Когда дело дошло до прощального подарка, я дал ей чек на сумму большую, чем принято. Она взглянула на счет и спросила невесело: «Ты не ошибся?» — «Нет». — «Тогда все ясно, — сказала она. — Значит, я больше не увижу тебя. Понимаю, милый. Я, правда, понимаю». В три часа дня мы еще не знали о существовании друг друга, а в половине шестого расставались как любовники. Никакая, даже случайная сексуальная встреча не оставляет двух людей безразличными. Они или ненавидят, или любят. Ни я, ни она — мы не знали имени друг друга, а она вообще обо мне ничего не знала, разве только то, что я англичанин, и однако мне стоило труда удержаться от безрассудного предложения отправиться в поездку по Европе вместе или хотя бы прихватить ее в Нью-Йорк. В нас возобладал здравый смысл, но долгие годы я временами думал о ней с нежностью, и, возможно, временами она с такой же симпатией вспоминала меня…»
В этом весь Уэллс.
4Каждый писатель хотел бы нравиться тем людям, которые окружали его в детстве, хотя бы задним числом доказать им свою «полноценность». Для Уэллса его детством, его «Гренландией», всю жизнь оставались — провинциальный Бромли, любимый Ап-парк, нелюбимая мануфактурная лавка Роджерса и Денайера, короткое счастливое учительство в школе дяди Уильяма, наконец, аптечный магазин мистера Сэмюела Кауэпа из Мидхерста (Сассекс), куда его устроила мать. Меньше месяца Берти провел среди склянок и пузырьков с патентованными лекарствами, но эти несколько недель дали ему основу для его, может, лучшего реалистического романа «Тоно-Бэнге». Наверное, он мог и дольше задержаться в аптечном магазине мистера Кауэпа, но подсчеты — во что может встать полное обучение — заставили Сару Нил поколебаться в решении сделать сына аптекарем. А он ведь уже успел освоить латынь, открыв для себя незнакомые прежде навыки организации языка. К сожалению, мистер Кауэп тоже быстро понял, что заработать на талантливом, но бедном ученике вряд ли удастся; в итоге Берти отдали в Мидхерстскую грамматическую школу, где он провел еще два месяца своей бурной юной жизни, и уже отсюда, после упорных поисков прибыльного места, попал все-таки в мануфактурный магазин (проклятие его юности), принадлежащий мистеру Хайду — на Кингс-роуд в Саутси. «Удивительно, насколько чужим и непонятным было для меня все, чем я там занимался. Сначала меня определили в отдел хлопчатобумажных тканей, где я обнаружил огромное количество рулонов с непонятными названиями — «бортовка», «турецкая саржа» и тому подобное, обилие серых и черных подкладок, разнообразнейшие отрезы фланели, столового полотна, салфеточного, скатертного, клеенку, холст и коленкор, дерюгу, тик и прочее, прочее. Откуда все это взялось, какая от всего этого польза, я понятия не имел, знал только, что все это появилось на свет, чтобы отяготить мою жизнь. В хлопчатобумажном отделе были еще платяные ткани — набивные ситцы, сатин, крашеный лен, а также обивочные — это было понятнее, но отталкивало ничуть не меньше. Я должен был содержать в порядке весь товар, разворачивать отрез и снова складывать после показа, отмерять куски и скатывать остатки, и все это складыванье, скатыванье и заворачиванье требовало внимания, терпения и умения, а мне эти усилия были как нож острый. Трудно даже вообразить, какое коварство может проявлять кусок сатина, который все норовит свернуться вкривь и вкось, как трудно скатать суровое полотно, как непослушны толстые одеяла и как нелегко взобраться по узенькой приставной лесенке на верхнюю полку с неподъемными кусками кретона и уложить их так, чтобы меньший кусок обязательно лег на больший. В моем отделе были еще и тюлевые занавески. Их надо было разворачивать и держать, пока старший приказчик беседовал с покупателем. А по мере того, как груда занавесок росла, а покупатель желал посмотреть еще что-нибудь, безразличие, написанное на лице младшего продавца, все меньше могло скрыть бурю его внутреннего негодования и протеста, только разгоравшихся при мысли, что скоро магазин закрывается, а ему еще надо все это сложить и убрать». Так что нет смысла говорить о какой-либо привлекательности службы в мануфактурном магазине. Сама мысль о том, что за прилавком он может провести лучшие годы своей жизни, доводила Уэллса до отчаяния.
И однажды он встал пораньше и пешком добрался до Ап-парка.
И там категорически объявил матери, что в магазин он больше никогда не пойдет.
5Часть 1883-го и часть 1884 года Уэллс провел в начальной школе Хореса Байета в Мидхерсте. Здесь он немного отошел от ужасных дней, проведенных в Саутси. «Думаю, в Мидхерсте тоже иногда шел дождь, но мне запомнились только солнечные дни».
Место младшего учителя Уэллса тоже устраивало. Теперь он не просто учил, он еще и учился. Позже, в 1900 году, в романе «Любовь и мистер Льюишем»(«Love and Mr. Lewisham») он с величайшей тщательностью вспомнил обстановку, которая его окружала в Мидхерсте. А мистера Льюишема он, конечно, написал с себя.
«Костюм он носил из магазина готового платья; борта и рукава черного, строгого покроя сюртука были припорошены мелом, лицо покрыто первым пушком, а на губе определенно намечались усы. Приятный на вид юноша, восемнадцати лет, светловолосый, в очках на крупном носу, хотя очки ему были совершенно не нужны, он носил их ради поддержания дисциплины, чтобы казаться старше. В тот самый момент, когда начинается наше повествование, он находился у себя в комнате. То было чердачное помещение со слуховыми окошками в свинцовых рамах, покатым потолком и вспученными стенами, оклеенными, как свидетельствовали многочисленные надрывы, не одним слоем цветастых старомодных обоев. Судя по убранству комнаты, мистера Льюишема больше занимали мысли о Величии, чем о Любви. Над изголовьем кровати, например, где добрые люди вешают изречения из Библии, находились начертанные четким, крупным, по-юношески вычурным почерком следующие истины: «Знание — сила», «Что сделал один, то способен сделать другой» (под словом «другой» подразумевался, разумеется, сам мистер Аьюишем). А над выкрашенным желтой краской ящиком — на нем из-за отсутствия полок размещалась личная библиотека мистера Льюишема — висела «Programma». В ней год 1892-й был указан как срок, когда мистеру Льюишему предстояло сдать при Лондонском университете экзамены на степень бакалавра «с отличием по всем предметам», а год 1895-й отмечен «золотой медалью». Дальше, своим чередом, должны были последовать «брошюры либерального направления» и тому подобные вещи. «Тот, кто желает управлять другими, должен прежде всего научиться управлять собой» — красовалось над умывальником, а возле двери, рядом с выходной парой брюк, висел портрет Карлейля. И это были не пустые угрозы окружающему миру: действия уже начались. Растолкав Шекспира, эмерсоновские «Опыты» и «Жизнь Конфуция» в дешевом издании, стояли потрепанные и помятые учебники, несколько превосходных пособий «Всеобщей ассоциации заочного образования», тетради, чернила (красные и черные) в грошовых бутылочках и резиновая печатка с вырезанным на ней именем мистера Льюишема. Полученные от Южно-Кенсингтонского колледжа голубоватозеленые свидетельства о прохождении курса начертательной геометрии, астрономии, физиологии, физиографии и неорганической химии украшали третью стену. К портрету Карлейля был приколот список французских неправильных глаголов, а над умывальником, к которому угрожающе близко скосом подступала крыша, канцелярская кнопка удерживала расписание дня. Мистеру Льюишему надлежало вставать в пять утра, — свидетелем тому, что это не пустое хвастовство, был американский будильник, стоявший на ящике возле книг. «До восьми — французский» — кратко извещало расписание.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});