Каприз Олмэйра - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неожиданное появление Найны в Самбире положило конец этим колебаниям. Она приехала на пароходе, под охраной капитана. Олмэйр увидал ее с удивлением, к которому примешивался восторг. За эти десять лет ребенок успел превратиться в женщину, черноволосую, с оливковой кожей, высокую и красивую, с большими печальными глазами, в которых испуганное выражение, свойственное малайкам, было смягчено оттенком вдумчивости, унаследованным ей от предков-европейцев. Олмэйр с ужасом думал о встрече между своей женой и дочерью, о том, как эта серьезная девушка в европейском платье отнесется к своей матери — неряшливой, полунагой и угрюмой, жующей бетель, сидя на корточках в темной лачуге. Кроме того, он опасался какой-нибудь выходки со стороны этой бешеной женщины; до сих пор ему кое-как удавалось обуздывать ее, спасая тем самым остатки своей разрозненной обстановки. Стоя на самом солнцепеке перед запертой дверью хижины, он прислушивался к звукам беседы, недоуменно спрашивая себя, что происходит в хижине, откуда с первых же минут свиданья были изгнаны все прислужницы. Они теперь столпились у частокола и, полузакрыв лица покрывалами, болтали между собой, строя догадки и сгорая от любопытства. Он совершенно забылся, пытаясь уловить отдельные слова сквозь бамбуковые стены, так что капитан парохода, проводивший девушку до дома, из боязни, чтобы его не хватил солнечный удар, взял его под руку и увел в тень веранды, где уже стоял сундук Найны, доставленный сюда матросами парохода. Как только капитан Форд уселся перед полным стаканом и закурил сигару, Олмэйр попросил объяснить ему неожиданный приезд его дочери. Форд почти ничего не сказал путного; он только прошелся в туманных, но сильных выражениях насчет глупости женщин вообще и миссис Винк в частности.
— Знаешь, Каспар, — сказал он в заключение взволнованному Олмэйру, — чертовски трудно иметь в доме девушку-метиску. Мало ли дураков на свете! Повадился там какой-то юнец из банка и начал таскаться во всякое время к Винкам в бунгало; а старуха-то и вообразила, что это он ради ее Эммы старается. Ну и буря же поднялась, скажу я тебе, когда она наконец дозналась, чего eMyfB сущности, нужно! Она и часу больше не захотела держать Найну в доме. Я услыхал об этой истории и отвел девочку к своей жене. Моя жена баба не плохая, — для бабы, разумеется, — и ей-богу, мы бы оставили девочку у себя, но только она сама не захотела. Да тише ты! Не кипятись, Каспар! Сиди смирно. Что ты тут поделаешь? Да оно и лучше так, — пусть девочка остается у вас. Ей там никогда не было хорошо. Винковские девчонки просто нарядные мартышки, и ничего больше. Они заносились перед ней. Ты не можешь сделать ее белой; ведь не можешь? Так нечего тебе и ругаться. Это не мешает ей быть славной девочкой; но она не захотела ничего рассказать моей жене. Если хочешь знать, — расспроси ее сам; но я на твоем месте оставил бы ее в покое. Что же касается платы за ее проезд, то ты об этом не беспокойся, старина, если у тебя сейчас в деньгах недохват. — И, бросив сигару, моряк отправился на свое судно «задать им там встряску», как он выражался.
Олмэйр тщетно ожидал, чтобы дочь объяснила ему причину своего возвращения. Но она ни словом не обмолвилась о своей сингапурской жизни. Он же боялся спрашивать, робея перед спокойной бесстрастностью ее лица, перед торжественным взором этих глаз, глядевших мимо него на большие, безмолвные леса, дремлющие в величавом спокойствии под усыпляющий лепет широкой реки. В конце концов он примирился с положением, осчастливленный нежной и покровительственной привязанностью, которую выказывала ему девушка. Правда, она проявляла свое чувство чрезвычайно неровно. У нее были свои дурные дни, как она их называла, тогда она обыкновенно навещала мать в прибрежной хижине; она выходила оттуда такой же непроницаемой, как всегда, но только у нее тогда в ответ на всякое его слово были готовы либо пренебрежительный взгляд, либо краткая отповедь. Он привык даже к этому и в такие дни вел себя тише воды, ниже травы, хотя его очень тревожило влияние его жены на девушку. Во всем остальном Найна поразительно быстро приспособилась к условиям полудикой и убогой жизни. Она беспрекословно и без видимого отвращения мирилась с запущенностью, разрушением и бедностью домашнего обихода, отсутствием обстановки и однообразием стола, состоявшего преимущественно из риса. Она жила вместе с Олмэйром в маленьком, обветшалом домике, первоначально построенном Лингардом для молодой четы. Приезд ее породил множество толков среди малайцев. Толпы женщин и детей приходили по утрам к молодой Мем-Путай — просить наговора от всяческих телесных немощей; с наступлением вечера важные арабы в длинных белых балахонах и желтых безрукавках медленно проходили по пыльной тропинке вдоль берега, направляясь к калитке Олмэйра; они торжественно посещали этого «неверного» под предлогом каких-то дел, — на самом же деле лишь для того, чтобы, с соблюдением всех правил приличия, одним глазком взглянуть на девушку. Даже сам Лакамба вышел из-за своих палисад, сопровождаемый торжественной свитой военных челноков и красных зонтиков, и причалил к ветхой пристаньке «Лингарда и К°». Он объявил, что приехал купить пару медных пушек в подарок своему приятелю — вождю самбирских даяков, и покуда Олмэйр, не веря ему, но соблюдая величайшую вежливость, хлопотал о том, чтобы откопать в складах старые орудия, раджа сидел на веранде, окруженный подобострастной свитой, в напрасном ожидании появления Найны. У нее был один из ее дурных дней, и она укрылась в хижину к матери, откуда они вдвоем наблюдали за всеми церемониями на веранде. Разочарованный, но все же учтивый раджа отбыл наконец, и Олмэйр вскоре начал пожинать плоды улучшившихся отношений с местным владыкой. Некоторые из наиболее безнадежных должников вдруг вернули ему деньги со множеством низких селямов и тысячью извинений. Это слегка ободрило Олмэйра. «Может быть, еще не все потеряно», — думал он. Арабы и малайцы наконец признали за ним кое-какие таланты. И он, по своему обыкновению, принялся строить обширные планы, мечтать о каких-то необыкновенных сокровищах, которые достанутся ему и Найне. Под влиянием этих оживших надежд он попросил капитана Форда написать в Англию и навести справки относительно Лингарда. Жив ли он, или умер? А если умер, то не оставил ли каких-нибудь бумаг, документов, каких-нибудь намеков или указаний, относящихся к его великому предприятию. Сам Олмэйр тем временем в одной из пустых комнат среди груды всякого хлама нашел записную книжку старого искателя приключений. Он принялся изучать корявый почерк, которым были покрыты ее страницы, и часто задумывался над ними. Были и другие причины, выводившие его из его обычной апатии. Волнение, вызванное на острове учреждением британской «Борнейской Компании», отразилось даже на ленивой пантэйской жизни. Предстояли крупные перемены, шла речь об аннексии; арабы вдруг стали вежливы. Олмэйр начал строить новый дом в расчете на будущих инженеров, агентов или поселенцев будущей Компании. Полный самых радужных надежд, он истратил на эту постройку свои последние наличные гульдены. Одно только омрачило его счастье, — жена его вышла из своего уединения, внеся свою зеленую куртку, свои узкие саронги,[4] свой пронзительный голос и свою внешность ведьмы в его тихую жизнь в маленьком бунгало. Дочь его, по-видимому, с полнейшим равнодушием отнеслась к этому дикому вторжению в их повседневный обиход. Это ему не понравилось, но он не решился ничего сказать.
ГЛАВА III
Велико значение переговоров, которые ведутся в Лондоне: их влияние простирается на тысячи миль. Неудивительно, что резолюция, принятая в окутанных туманом конторах «Борнейской Компании», помрачила для Олмэйра яркое сияние тропического солнца и подлила лишнюю каплю горечи в чашу его разочарований. В Лондоне отказались от притязаний на эту часть Восточного Побережья, и река Пантэй номинально осталась по — прежнему под владычеством Голландии. Радостное возбуждение царило в Самбире. Невольников спешно убирали с глаз долой в леса и джунгли, на участке раджи подняли флаги на высоких столбах: ожидалось прибытие шлюпок с голландского военного судна.
Фрегат встал на якорь, не доходя до устья реки; шлюпки же поднялись вверх по течению на буксире парового катера, осторожно пробиравшегося среди множества туземных челноков, наполненных ярко разодетыми малайцами. Командующий флотилией офицер с важностью выслушал верноподданнические приветствия Лакамбы, обменялся селямами с Абдуллой и на изысканном малайском языке уверил этих господ в благоволении и дружелюбном расположении великого батавского раджи[5] к правителю и населению образцового Самбирского штата.
Олмэйр со своей веранды наблюдал за всеми церемониями, происходившими на том берегу, слышал пушечную пальбу, приветствовавшую новый флаг, дарованный Лакамбе, и глухой говор зрителей толпившихся вокруг частокола. Дым от выстрелов белыми клубами выделялся на зеленом фоне лесов. Олмэйр невольно сравнил свои собственные мимолетные надежды с этим быстро рассеявшимся дымком. Он не ощущал никакого прилива патриотических чувств при виде всего происходившего, но тем не менее ему пришлось принудить себя к учтивости, когда по окончании официального празднества морские офицеры, составлявшие комиссию, переправились через реку, чтобы посетить одинокого белого человека, о котором они много слышали; вероятно, ими руководило также желание взглянуть на его дочку. В этом отношении их постигло разочарование, так как Найна отказалась выйти к гостям; но они, по-видимому, легко утешились за стаканами джина и сигарами, предложенными им гостеприимным Олмэйром. Удобно развалившись на хромых креслах в тени веранды, в то время как широкая река чуть не кипела под палящими лучами солнца, они огласили маленькое бунгало непривычными звуками европейской речи, шумом, смехом и остротами над толстым Лакамбой, с которым они так усиленно любезничали в это самое утро. Под влиянием товарищеского добродушия молодежи Олмэйр разговорился; возбужденный видом европейских лиц, звуками европейской речи, он открыл сердце отзывчивым незнакомым людям, совершенно не замечая, как забавляла этих будущих адмиралов плачевная повесть об его многочисленных неудачах. Они пили за его здоровье, сулили ему груды алмазов и горы золота, даже уверяли его, что завидуют высокой участи, предстоящей ему. Ободренный такой лаской, седой и простоватый мечтатель пригласил своих гостей осмотреть его новый дом. Они отправились туда вразброд по высокой траве, в то время как команда готовила лодки к обратной поездке по вечерней прохладе. Среди больших пустых комнат, где теплый ветерок, врывавшийся в зияющие окна, тихонько кружил сухие листья и пыль, не подметавшуюся много дней, Олмэйр в белой куртке и цветистом саронге, окруженный сверкающими мундирами, топал ногой, чтобы показать прочность хорошо пригнанных полов, и распространялся насчет красоты и удобств дома. Они слушали и соглашались, пораженные необыкновенной простотой и нелепыми надеждами этого человека, как вдруг Олмэйр, в своем возбуждении, признался, что огорчен неприбытием англичан, «умеющих», по его словам, «развивать страну и умножать ее природные богатства». Это откровенное замечание было встречено дружным хохотом голландских офицеров, и все гурьбой двинулись к шлюпкам; но когда, осторожно пробираясь по расшатанным доскам лингардовской пристани, Олмэйр попытался робко намекнуть главе комиссии на то, что местные голландцы нуждаются в защите против пронырливых арабов, то этот океанский дипломат со значительной миной отвечал ему, что арабы более лояльны, чем голландцы, которые нарушают закон, продавая малайцам порох. Ни в чем неповинный Олмэйр сразу же догадался, что причиной этих слов были вкрадчивые речи Абдуллы и торжественная убедительность Лакамбы, но прежде чем он успел выразить негодующий протест, паровой катер быстро двинулся вниз по течению, увозя за собой вереницу шлюпок, а он остался на пристани с разинутым ртом, полный изумления и гнева. От Самбира ровно тридцать миль до островков той бухты, где стоял фрегат в ожидании возвращения шлюпок. Лодки не дошли еще до середины пути, как взошла луна. Черный лес, мирно дремавший под ее холодными лучами, не раз просыпался в эту ночь от взрывов хохота, вызванных на маленькой флотилии каким-то напоминанием о плачевном рассказе Олмэйра. Морские остроты по адресу горемыки-неудачника перелетали с лодки на лодку; отсутствие его дочери вызвало строгое порицание, а недостроенный дом, воздвигнутый в ожидании неприбывших англичан, по общему приговору легкомысленных моряков окрещен был в ту веселую ночь «Капризом Олмэйра».