Каприз Олмэйра - Джозеф Конрад
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За последнее время Олмэйр пристрастился к поездкам вверх по реке. Он уезжал на несколько дней кряду в небольшом челноке с двумя гребцами и с верным Али в качестве рулевого. Абдулла и Лакамба, разумеется, зорко следили за каждым его шагом, ибо нет никакого сомнения, что человек, бывший некогда доверенным раджи Лаута, должен был знать множество весьма ценных секретов. Береговое население Борнео свято верит, что в глубине страны есть алмазы баснословной ценности и бесконечно богатые золотые прииски. Все эти сказки приобретают тем больший вес оттого, что доступ внутрь острова чрезвычайно труден, особенно с северо-востока, где малайцы постоянно враждуют с речными племенами даяков или «охотников за черепами». Но, с другой стороны, действительно некоторое количество золота достигает побережья через посредство этих даяков, когда, во время редких перемирий, им случается посещать приморские малайские поселки. На шатком основании подобных фактов и создаются самые фантастические легенды.
В качестве белого человека Олмэйр — как до него Лингард — находился в несколько лучших отношениях с племенами верхнего течения реки. Но даже и его поездки были далеко небезопасны, и нетерпеливый Лакамба всегда с напряженным интересом ожидал его возвращения. Однако раджу каждый раз постигало разочарование. Напрасно фактотум его Габалатян вел длинные беседы с женой белого человека. Сам белый человек оставался непроницаемым, на него не действовали ни убеждения, ни ласки, ни брань; до его души не доходили ни нежные слова, ни пронзительные оскорбления, ни отчаянные мольбы, ни ужасающие угрозы. Желая уговорить мужа войти в союз с Лакамбой, миссис Олмэйр пускала в ход всю гамму человеческих страстей.
В грязном платье, туго завязанном под мышками над ее чахлой грудью, с редкими седыми волосами, свисавшими в беспорядке вдоль ее выдающихся скул, она становилась в просительную позу и пронзительным голосом пространно расписывала все выгоды сближения с таким хорошим и справедливым человеком.
— Почему тебе не пойти к радже? — кричала она. — Зачем тебе возвращаться в леса даяков? Даяков следовало бы всех перебить; но ты не можешь этого сделать, а воины нашего раджи мужественны и храбры. Ты скажешь радже, где находится сокровище белолицего старика. Наш раджа добр! Он нам настоящий дедушка, наш Бату-Безар! Он перебьет этих негодных даяков, и ты получишь половину сокровищ. О Каспар, скажи, где находится клад! Скажи мне! Прочти мне об этом из бумаги старика, которую ты так часто читаешь по вечерам!
В таких случаях Олмэйр только горбил спину под натиском семейной бури, да отмечал паузы в потоке красноречия своей жены тем, что сердито ворчал: «Пошла прочь, никакого клада нет». Выведенная наконец из себя видом его терпеливо-согбенной спины, она кончала тем, что обходила стол с противоположной стороны. Не помня себя от презрения и гнева и подобрав одной рукой платье, она протягивала вперед другую тощую руку с крючковатыми, как птичьи когти, пальцами и изливала быстрый поток презрительных замечаний и горьких проклятий по адресу человека, недостойного войти в союз с доблестными малайскими вождям. Дело обычно кончалось тем, что Олмэйр медленно вставал, держа в руках свою длинную трубку, и, с перекошенным от боли лицом, молча удалялся. Он спускался с лестницы и по густой траве уходил в уединение своего нового дома, еле волоча ноги, изнемогая от страха и отвращения перед этой фурией. А она преследовала его до верхней ступени лестницы, продолжая сыпать безудержной бранью вслед его удаляющейся фигуре. Сцена неизменно оканчивалась пронзительным возгласом, издалека доносившимся до ушей Олмэйра: «Я — твоя жена, Каспар, помни это! Твоя настоящая христианская жена по твоему собственному закону бланда!» Она знала, что это для него было горше всего на свете, что именно об этом он сокрушается всю свою жизнь.
Найна была бесстрастной свидетельницей всех подобных сцен.
Никакого мнения она не высказывала. Казалось, что она глуха, нема, совершенно бесчувственна. Но после того как отец ее укрывался в пустых и пыльных комнатах своего «Каприза», а мать устало садилась на корточки, прислонившись спиной к ножке стола, Найна приближалась к ней с любопытством, оберегая платье от сока бетеля, которым был заплеван весь пол, она глядела на нее так, как смотрят в затихающий кратер вулкана после разрушительного извержения.
После такого рода сцены миссис Олмэйр обыкновенно обращалась к воспоминаниям детства; она повествовала об них монотонным речитативом, бессвязно превознося славу султана Сулу, его великолепие, могущество, доблесть, страх, поражавший сердца белых людей при виде его быстроходных пиратских судов. К этим бессвязным воспоминаниям о могуществе ее деда примешивались отрывки более поздних впечатлений, среди которых первое место занимали великая битва с бригом «Белого Дьявола» и жизнь в самарангском монастыре. Тут ход ее мысли обычно обрывался; она вытаскивала из-за пазухи маленький медный крестик, всегда висевший у нее на шее, и смотрела на него с суеверным ужасом. Это суеверное чувство, приписывавшее какие-то чудодейственные свойства этому кусочку металла, да еще более туманное, но ужасное представление о злых джиннах и страшных муках, придуманных, по ее мнению, матушкой-настоятельницей нарочно для ее наказания, в случае потери фетиша, составляли весь богословский багаж, данный миссис Олмэйр в напутствие для плавания по бурному морю житейскому. Но миссис Олмэйр имела в жизни хоть что-нибудь осязательное, к чему она, в случае надобности, могла прибегнуть, у Найны же, воспитанной под протестантским крылышком чопорной миссис Винк, не было даже такого кусочка меди, который напоминал бы ей о прежнем учении. Прислушиваясь к описаниям этой дикой славы, этих варварских сражений и свирепых празднеств, к рассказам о доблестных, хотя и несколько кровожадных подвигах, в которых племя ее матери затмевало людей племени оранг-бланда, она испытывала какое-то неизъяснимое очарование: она с тайным изумлением чувствовала, как спадали с нее тесные покровы культурной морали, в которые благомыслящие люди облекли ее юную душу, и беспомощно содрогалась, сознавая себя как бы на краю глубокой, неведомой бездны. Но странное дело, — бездна эта не страшила ее, покуда она находилась под влиянием ведьмы, которую звала своей матерью. Пока она жила в культурной обстановке, она как будто забыла о прежней своей жизни, о том, что было до того мгновения, когда Лингард, так сказать, похитил ее из Броу. С тех пор она получила воспитание в христианском духе; ее научили светским манерам и показали ей цивилизованный образ жизни. К сожалению, наставники не поняли ее души, и воспитание окончилось унизительной для нее сценой, взрывом презрения со стороны белых людей к ее смешанному происхождению. Она глубоко пережила всю горечь этой сцены и твердо запомнила, что негодование добродетельной миссис Винк обрушилось не столько на юношу, служившего в банке, сколько на нее, хотя она была не виновата в его увлечении. И точно так же для нее не существовало ни малейшего сомнения в том, что главной причиной негодования миссис Винк была мысль, что подобная вещь могла случиться в ее белом гнездышке, куда ее белоснежные голубки, две мисс Винк, только что вернулись из Европы, чтобы под материнским крылышком ожидать появления предназначенных им судьбой безупречных супругов. Даже мысль о деньгах, с таким трудом собираемых Олмэйром для покрытия расходов Найны и так аккуратно им высылаемых, не могла поколебать добродетельного решения миссис Винк. Найна была изгнана; да она и сама стремилась уехать, хотя ее и пугала немного предстоявшая ей перемена жизни. С тех пор она уже целых три года прожила на реке между матерью-дикаркой и слабым, нерешительным, жалким отцом, бродившим по двору среди ям, но мысленно витавшим в заоблачных высях. Она жила без всяких культурных удобств, в нищенской домашней обстановке. Ей приходилось дышать в атмосфере грязной погони за наживой, отвратительных интриг и преступлений, совершаемых ради денег или развратных желаний. Все это, вместе с домашними ссорами, составляло единственные события этих трех лет ее жизни. Сперва она думала, и даже надеялась, что через месяц она умрет от отвращения и отчаяния. Но она осталась в живых, и напротив, по прошествии полугода ей уже казалось, что она никогда не знала другой жизни. Ее молодой ум, которому сначала неумело показали нечто лучшее, чтобы потом снова отбросить его в безнадежную трясину варварства, полную сильных и безудержных страстей, совершенно утратил способность разбираться в окружающей жизни. Найне казалось, что никакой перемены или разницы и не существовало. Торговали ли люди в каменных складах или на топком берегу реки; гнались ли они за малым или за великим; вели ли они любовные интриги под сенью могучих деревьев или в тени собора на сингапурском бульваре; добивались ли своего под охраной законов и согласно правилам христианского поведения, или искали удовлетворения своих желаний с первобытной хитростью и необузданной пылкостью дикарей, — Найна всюду видела те же проявления любви и ненависти и грязной жадности, вечно преследовавшей ускользающий доллар во всех его бесчисленных и переменчивых воплощениях. По прошествии всех этих лет дикая и несомненная откровенность намерений, проявляемая ее сородичами-малайцами, казалась ее решительной натуре лучше увертливого лицемерия, вежливой маскировки и добродетельного притворства тех белых людей, с которыми она имела несчастье столкнуться. К тому же она знала, что жизнь ее в будущем должна быть такой же, какой была в настоящем; поэтому она все больше и больше подпадала под влияние матери. По своей неопытности она стремилась найти в этой жизни хорошую сторону и жадно прислушивалась к рассказам старухи о былой славе раджей, из рода которых она происходила; мало-помалу она начала все равнодушнее и пренебрежительнее относиться к своим белым предкам, представленным слабым и чуждым всяких традиций отцом.