Ночная дорога - Кристин Ханна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она закрыла глаза, попыталась отрешиться от действительности.
Наконец за ней пришел охранник, отпер клетку и повел куда-то. Она стояла, окаменев, пока он снимал отпечатки пальцев. Потом ее поставили перед фотоаппаратом, сделали снимок. После чего кто-то крикнул: «Следующий!» — и она снова двинулась вперед, шаркая, углубляясь в звенящее, пульсирующее чрево тюрьмы.
Охранник завел ее в какое-то помещение.
— Она ваша.
Вперед шагнули две женщины.
— Раздевайся, — велела одна, опуская пухлую ладонь на рацию, прикрепленную к поясу.
— П-прямо здесь?
— Мы можем помочь…
— Я сама. — Руки Лекси тряслись, пока она расстегивала ремень.
Надзирательница отобрала у Лекси ремень — потенциально опасный предмет — и свернула его.
С трудом сглотнув, Лекси расстегнула брюки, перешагнула через них. Потом сбросила черные туфли без каблуков и белую рубашку. Ей понадобилась вся ее храбрость, чтобы завести руки за спину и расстегнуть лифчик.
Когда она полностью разделась, более грузная надзирательница выступила вперед.
— Открой рот.
Лекси исполняла одно унизительное указание за другим. Она открывала рот, высовывала язык, приподнимала груди, кашляла, растопыривала пальцы. Потом ее заставили повернуться и согнуться пополам.
— Разведи в стороны ягодицы.
Она послушно исполнила и это.
— Ладно, заключенная Бейл, — сказала надзирательница.
Лекси медленно выпрямилась и снова повернулась к ней лицом. Она не могла смотреть женщине в глаза, поэтому уставилась на грязный пол.
Надзирательница вручила ей стопку одежды: потертые белые теннисные туфли, штаны и рубаху цвета хаки, поношенный белый лифчик и две пары застиранных трусов.
Лекси поспешно оделась. Лифчик не подходил по размеру, трусы натирали кожу, носков вообще не было, но, разумеется, она ничего не сказала.
— Выбирай осторожно, с кем водиться, Бейл, — произнесла надзирательница голосом, никак не вязавшимся с ее грубой внешностью.
Лекси понятия не имела, что следует ответить.
— Пошли, — сказала женщина, указывая на дверь.
Лекси последовала за ней из приемного отделения обратно в тюрьму, где стоял оглушительный шум, свист, топот. Не поднимая глаз, она шагала, чувствуя, как подпрыгивает под ногами пол оттого, что сотни женщин в камерном блоке одновременно топают.
Наконец они дошли до ее камеры, тесного пространства, ограниченного с трех сторон бетонными стенами, а с четвертой — крепкой металлической дверью с маленьким окошечком, предназначенным, вероятно, для того, чтобы надзирательницы могли смотреть, что происходит внутри. В камере была двухъярусная кровать с тонкими матрасами, унитаз, раковина и маленький столик. На нижней койке сидела тощая девица с татуировкой в виде креста на шее. При появлении Лекси она оторвалась от журнала.
Дверь с лязгом захлопнулась, но Лекси по-прежнему слышала топот и свист, разносившийся по всему блоку. Она скрестила руки на груди и стояла, дрожа.
— Я на нижней, — сказала девица, оскалив коричневые неровные зубы.
— Ладно.
— Меня зовут Кассандра.
Лекси только сейчас заметила, какая у нее молодая сокамерница. Морщинки на лице и темные круги под глазами старили девушку, но Кассандре, вероятно, было чуть за двадцать.
— А я Лекси.
— Мы здесь на карантине. Просидим вместе недолго. Ты ведь знаешь?
Лекси ничего не знала. Она постояла так еще с ми нуту, затем забралась на шаткую койку, пахнущую потом других женщин, легла на грубое серое одеяло и, уставившись в грязный серый потолок, невольно вспомнила мать, тот единственный ужасный визит в тюрьму, когда она пошла ее навестить.
«Вот и я здесь, мама. Совсем как ты».
16
До аварии Джуд могла бы сказать, что способна вынести все, что угодно, но теперь горе полностью завладело ею. Умом она понимала, что нужно с ним как-то справиться, и тем не менее не представляла, что для этого сделать. Она была как пловец в открытом море, который видит, что к нему приближается огромная волна. Ее мозг отдавал команду: «Плыви», но непослушное тело зависло на месте, словно разбитое параличом.
Для окружающих суд явился окончанием истории. Правосудие свершилось, пора возвращаться к будням. Со всех сторон Джуд ощущала теперь давление, все требовали от нее излечения.
А она вместо этого как будто погрузилась в серую вязкую массу. Только так можно описать ее жизнь. У нее началась депрессия, какой она прежде не знала и даже не подозревала, что такая существует. Ее перестало что-либо интересовать, она ничего не хотела, ничего не ждала и ничего не делала.
За последние шесть недель все знакомые, один за другим, потихоньку от нее отдалились. Она понимала, что разочаровала своих друзей и родственников, но ей все было безразлично. Все ее чувства или безвозвратно ушли, или оказались похороненными в плотном тумане, практически растворились в нем. Временами, правда, у Джуд случалось просветление — она могла отправиться в магазин или на почту, но при этом всегда рисковала очнуться неизвестно где: перед прилавком с глянцевыми фиолетовыми баклажанами, с письмом в руке, совершенно не помня, как она сюда добралась и что ей здесь понадобилось. Дважды она отправлялась в магазин в пижаме, а один раз надела туфли от разных пар. Простая задача превращалась для нее в неприступный Эверест. О том, чтобы приготовить обед, вообще не шла речь.
Она плакала по любому поводу и без, звала во сне дочь.
Майлс вернулся к работе, словно это совершенно обычное дело — жить с оледеневшим сердцем. Джуд знала, как сильно он до сих пор переживает, и у нее болела за него душа, но и он уже начинал терять с ней терпение. Зак сидел безвылазно в своей комнате. Все лето провел за новой игровой консолью, в наушниках, убивая виртуальных врагов.
Они старались изо всех сил, Зак и Майлс, и не понимали, почему Джуд не может притвориться, почему не может пойти с подругами пообедать в кафе или заняться садом. Хоть чем-то заняться. Она видела, как Майлс смотрит на нее по вечерам, за ужином, который он же и приносил домой в пластиковых контейнерах. При этом он всегда интересовался: «Как ты сегодня, милая?» На самом деле он подразумевал другое: «Когда ты наконец переборешь это и вернешься к нам, к жизни?»
Он думал, что все закончилось. Для него воспоминание о дочери уже превратилось в дорогое семейное наследие, которое хранится на полке, под стеклянным колпаком, и снимается раз или два в год, на дни рождения или Рождество. И обращаться с ним нужно очень осторожно, иначе можно разбить.