Услады Божьей ради - Жан д’Ормессон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чем грешат, причем порой до дури, кинофильмы, пьесы, все книги, романы, исторические труды и даже мемуары вроде этого вот сборника воспоминаний, который вы держите в руках, так это разъятием перспектив, пристрастностью, узостью взгляда. Создается впечатление, что всякий раз речь идет только об одном случайно брошенном взгляде на ту или иную, более или менее надуманную ситуацию, на ту или иную конкретную проблему, на какие-нибудь несколько месяцев, показавшиеся автору модными. Какой, скажите мне, смысл несет в себе роман, рассказывающий любовную историю, если его персонажи существуют вне контекста событий того времени, которые, как каждый это чувствует, играют огромную роль в повседневной жизни? Или, если отсутствуют детали экономического положения действующих лиц, которое определяет — мы знали это и до Маркса, а уж после него тем более — их восприятие действительности и их бытие? Или же как можно в книге по политической или военной истории объяснить то или иное решение, не раскрыв предварительно его биологическую, психологическую и — вслед за Марксом и Фрейдом, — разумеется, сексуальную подоплеку? В жизни каждого в каждый момент важно все: география, история, климат, семья, деньги, может быть, даже кухня, религия, а также детские воспоминания о купании в речке с юной бонной-бретонкой или, скажем, какой-нибудь немецкой фрейлейн. Гениальность Бальзака в том и заключается, что он выкладывает на стол все карты. И если «Страстная неделя», или «Люди доброй воли», или «Мемуары Адриана», или «Гепард» — беру названия наугад — остаются в памяти читателя, то это потому, что в этих книгах оживает целый мир со всем его окружением. Конечно, этот мир не всегда одинаков. В одну эпоху на первом месте стоят деньги. В другую — секс. В третью — искусство или, например, сила. Каждый сразу увидит, под каким из этих знаков описывается, например, эпоха Возрождения, конец XIX века или наше время. Будет ли правильным рассказывать о нашем времени и ничего не сказать о неимоверно большом месте, какое занимает сегодня в жизни физическая любовь и секс, или, рассказывая о Прекрасной эпохе, умолчать о роли денег? В 1938–1939 годы, вплоть до мая 1940 года, а затем — несколько иначе — в период треволнений и надежд, продлившийся до 1945 года, самым главным, доминирующим в жизни каждого была, конечно же, политическая и военная обстановка. Это настолько очевидно, что никому и в голову не придет описывать какую-нибудь драматическую или любовную интригу, развертывающуюся в обозначенное время на Западе, в которой отсутствовали бы война, гитлеризм, борьба между демократией и национал-социализмом. Повсюду, будь то в польской семье, в деревне на юге Франции, на заводе в Уэльсе, в Плесси-ле-Водрёе, человеком, о котором говорили больше всего, был Адольф Гитлер. За какие-нибудь десять лет, оставивших отпечаток на всем веке, он стал привычной фигурой для людей трех или четырех поколений, спутником нашего зрелого возраста, проклятым божеством из мира ночных костров, опьяненной лозунгами молодежи и знамен со свастикой. Подобно диктатору из фильма Чаплина, он держал в руках, словно мяч, земной шар и, прежде чем уронить его или перекинуть товарищу Сталину, предавался с ним диким, поражающим воображение играм, которые, возможно, подвели итог тысячелетиям истории, битв, трубным звукам на утренней заре и классическим победам. В 1939 году Франция была крепостью, — увы, с дырявыми стенами, — осажденной противником. Мы ждали начала штурма. Не питали ли мы, случайно, надежды, что он не начнется? Мы запаслись терпением. Он вот-вот должен был начаться. В Плесси-ле-Водрёе, как и повсюду, сперва царил психоз осажденных. Нас осаждал ефрейтор-австриец, до этого попробовавший себя в живописи. Для нас он был — слушайте, дети! — познаменитее, чем для вас Мэрилин Монро или Брижит Бардо, чем Моше Даян, Нассер или Фидель Кастро. По времени и месту это были два мира, входившие один в другой подобно чередующимся — то розовые, то голубые — русским матрешкам: Плесси-ле-Водрёй, со всеми своими традициями и воспоминаниями, которые я попытался здесь передать, и радикал-социалистическая Франция конца третьего предвоенного периода в жизни нашего дедушки. Так складываются история и людские судьбы.
В ту пору в Плесси-ле-Водрёе стояли чудные дни. Была осень. Бабье лето определенного мира. Люди часто говорили вполголоса, как будто в доме был покойник. Все ждали. На городской площади били в барабаны. Между сообщениями мэра о предстоящей ярмарке поросят и о том, что будут спилены три больших вяза возле церкви Гатин-Сен-Мартен, прозвучало и объявление о призыве некоторых категорий резервистов. Люди плакали: это катились слезы из глаз Франции. Дедушка решил сделать демонстративный жест: пошел и пожал руку учителю-социалисту. Что могло быть более естественного, коль скоро его собственный внук отныне открыто называл себя коммунистом. Самым забавным потом оказалось то, что сын учителя через тридцать лет стал одним из главных заводил правых во Франции. Разумеется, мой дед даже предположить такого не мог. Перед большими переменами в общественной жизни это походило на какое-то довольно мрачное торжество со взаимными лобызаниями приговоренных к смерти. Атмосфера располагала ко всеобщему примирению. Время от времени приезжал Клод побыть с нами несколько дней. Настоятеля Мушу уже не было, он давно умер. Но сменивший его молодой священник тоже дружил с республиканскими властями. Те отвечали взаимностью. Так, префект, приглашенный однажды поохотиться, после этого посетил мессу. Очень долгое время молитва во славу Республики, сменившая прежнюю молитву во славу короля, на проповедях, дабы не раздражать дедушку, пропускалась. Теперь же Республика была опять в почете, и мой дед молился за ее успехи. После лета 1914 года национализм одержал верх над традиционализмом, а на примере Филиппа мы видим, что он одержал победу и над фашизмом. Согласно старой традиции, он готов был сражаться на стороне ненавистного режима, против товарищей по оружию, чьи рефрены он повторял. А Морис Шевалье, словно в пику ему, распевал смешные куплеты о французской армии, состоящей из одних отцов семейств и рыболовов с удочками, отчаянных индивидуалистов, ничего общего друг с другом не имеющих. Однако доблестные французы Мориса Шевалье все же объединились против тевтонских рыцарей и эсэсовцев с черепом на рукаве. Накануне кровавой драмы и жуткого балагана определенная тенденция обозначилась. Во всяком случае, в Плесси-ле-Водрёе союз внутри нации совершился совсем как в картавых куплетах певца в шляпе канотье. Он был прав, этот гениальный шансонье: дед мой был монархистом, Филипп — фашистом, Клод — коммунистом. И все они, то и дело издеваясь над режимом, готовились, в какой-то беззаботной растерянности, добраться до «линии Зигфрида» и повесить там сушиться свое белье. Только большие несчастья способны объединить французов. Еще немного, и следовало бы благодарить Гитлера за то, что он восстановил хотя бы видимость национального единства. А потом еще немного крови, еще немного несчастий, и народ, антимилитаризм которого поэты и министры вознесли до уровня национального института, стал объединяться сначала вокруг маршала, потом вокруг генерала, которые не ладили друг с другом. Вот так!
Все газеты на улице, все плакаты на стенах, все радиостанции в эфире нас убеждали: для этой нации юмористов все складывалось как нельзя лучше в этом худшем из миров. Но главное: это действительно было так. Сколько издевались над Полем Рейно с его лозунгом «Мы победим, потому что мы самые сильные!». И мы были самыми сильными. Не было на свете ничего сильнее промышленно-развитой демократии. Ей понадобилось только четыре года, чтобы убедиться в несостоятельности своих грез. Но эти четыре года, эти пятьдесят месяцев, эти тысячи пятьсот дней и тысяча пятьсот ночей весь мир, наши английские кузены, украинцы, польские евреи, сам Гитлер и мы, все мы их прочувствовали на своей шкуре.
Конечно, международная политика не занимала нас полностью. Она составляла обрамление, в котором продолжали развиваться мелкие эпизоды нашей повседневной жизни. Анна-Мария флиртовала. Были ли у нее любовники? Не думаю. Тогда еще нет. Но она подолгу разговаривала по телефону, что приводило в отчаяние моего деда, еще не привыкшего к прогрессу современных средств связи; когда жила в Париже, то поздно возвращалась домой, ужасно злоупотребляла косметикой и, надо признать, много времени проводила у патефона, слушая джазовые записи, что очень раздражало ее дядюшек Клода и Филиппа, а также прадеда. По примеру Анри Виду и Женевьевы Табуи около тридцати миллионов французов, не считая совсем дряхлых стариков и грудных детей, стали экспертами в дипломатии и стратегии.
Филипп очень любил женщин, Пьер и Урсула вели поначалу вместе, а затем порознь, вы уже знаете какую, жизнь, аргентинский дядюшка и кузина Полина все еще поставляли во время бесед по вечерам за столом сюжеты для семейной хроники. Но вот что вопреки всему оставалось для нашего клана священным делом, так это брак. Замечательным в браке было то, что он находился как бы на перекрестке страсти и материального интереса, нежности и силы, устремлений телесных и душевных, денежных и божественных. Он был одновременно и полезен, и безупречен с нравственной точки зрения. Надо же, какое счастье! Посягать на такое не следовало ни в коем случае. Брак не был свободен ни от размолвок, ни от кризисов. Но они у нас оставались, насколько это возможно, покрытыми тайной.