Красная роса - Юрий Збанацкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я стоял растерянный и не понял ни того, что она выкрикнула, ни даже ее голоса. Кричит девчонка про какую-то пуговицу, а мое какое дело?
Незнакомец блеснул на меня живым пылающим взглядом, какое-то мгновение рассматривал, затем сразу на глазах переменился в лице, сразу стал неузнаваем: куда и девалась суровая медно-красная маска. Мне улыбалось такое живое и милое лицо великана, которое разве что в сказке можно вообразить. Вмиг исчезли и оспа, и холодный блеск неживого глаза, растаяла и красная полоса от сабельного удара, суровая маска ожила, засмеялась, заискрилась, все неладное на ней полиняло, а простая красота и привлекательность проступали все четче и четче, подобно тому как проясняется фотокарточка на дне ванночки, наполненной проявителем.
— Чем именно знаменит товарищ Пуговица? — спросил он густым, приятным голосом.
Оленка охотно объяснила, что единственное мое достоинство в том, что имею высокую честь учиться с ней в одном классе, и тут же добавила, что у меня есть и настоящая фамилия, а Деревянная пуговица — не что иное, как школярское словотворчество.
— Кстати, ты знаешь, Поликарп, какое мне дали прозвище?
И она так весело и заразительно рассмеялась, что лицо Поликарпа приняло выражение заинтересованности, я тоже не удержался и расхохотался.
Минуту спустя я познакомился с Поликарпом, и не просто познакомился, как знакомятся в нашем селе, а по всем правилам вежливости. Мою безвольную руку держал своей гигантской лапой, поросшей густыми золотистыми волосами, отец Оленки, к тому же и потряс ею так, что чуть не выдернул из костлявого плеча.
— Идем с нами, товарищ, — предложил Поликарп.
— Не откажи, Макар, будь другом, — скрепила это приглашение и Оленка.
Как нитка вслед за иголкой, потянулся я вслед за Поликарпом и Оленкой. Неудобно мне было, не по себе, но и оторваться от них тоже не было сил. И вскоре освоился, ощутил себя непринужденно, словно всю жизнь был знаком с этим меднолицым богатырем.
Ни на миг не закрывался ротик Оленки. Она все дергала за руку Поликарпа, все расспрашивала:
— Ты понимаешь, Поликарп? Нет, ты понял?
Поликарп добродушно посмеивался: понял, дескать, понял… Вот только не мог отгадать, какое именно прозвище всучило общество Оленке.
— Нет, ты только представь себе, Поликарп, они меня прозвали Скотинкой!
Поликарп от удивления остановился, даже палку переложил из руки в руку.
— Да что ты говоришь?
— Представь себе! Они думают, что этим меня уязвили. Ты видишь? Будто большая разница: Скотинская и Скотинка!
Не успел Поликарп выразить свое отношение к этому наименованию, как Оленка уже затарахтела о другом:
— Представь себе — его прозвали Деревянной пуговицей. Это потому, что у него вместо пуговиц на сермяге — деревяшки. Это же правда от бедности? От бедности. А у них насмешки… Нечестно. Не классово, правда же, Поликарп?
— Нечестно, — пробаритонил Поликарп. — Мы крови не жалели, жизни не жалели… Чтобы не было бедных и богатых…
— А они — прозвища! Деревянная пуговица!.. Подумать только…
Поликарп глухо смеялся. Словно шилом колол этот смех мое сердце. Думал — надо мной. А он о своем вспомнил.
— Меня тоже прозывали… Школьная братия — выдумщики! И знаете как?
Оленка сурово стиснула губки, нахмурила брови.
— Какую-нибудь гадость прицепили… Я их знаю!
— Гайаватой звали. Как у Лонгфелло.
— А что такое Гайавата? — встрепенулась Оленка.
— Индеец. У меня лицо покрыто оспой, вот и Гайавата.
Оленка не расспрашивала про Гайавату. Ее интересовало другое.
— А почему у тебя лицо покрыто оспой, Поликарп?
— Было время, когда в России каждый второй умирал от оспы. Это была ужасная болезнь. Когда разгуливалась эпидемия оспы — солнце казалось людям темным. Одни умирали, другие хоть и выздоравливали, но становились непохожими на себя…
— А почему же ты не сделал прививку?
— Мать не успела, а бабушка лечила меня старинным способом: заболел мальчик у соседей, и она меня к нему подкинула, верили люди: если нарочно заразить, то болезнь легкой будет. Ну, правда, соседский мальчик умер, а я выздоровел. Только лицо сделалось как у индейца. Гайаватой стал…
Поликарп добродушно улыбнулся, с лица незаметно исчезли все следы оспы.
— А ты все равно красивее всех, Поликарп, — убеждала отца Оленка. И даже ко мне обратилась: — Правда же, Макар?
Я промолчал, так как не привык еще к Поликарповой оспе, а кривить душой не научился.
— Ниче, братцы, — весело сказал Поликарп, — не в том сила, что было когда-то, сила в том, что имеется сегодня. Свободу завоевали, братцы, свободу. Теперь не будет ни покрытых оспой, ни обездоленных. Все будут равными, для всех одинаково будет светить солнце. Ты, Макар, из села приехал? К свету науки потянуло?
Я только ниже склонил голову: потянуло, дескать.
— То-то и оно. А когда-то, при царизме, крестьянский хлопчик, с деревянными пуговицами, в полотнянке, о школе и мечтать не мог. Так что пусть даже Скотинками нас обзывают, а нам от этого ни холодно ни жарко. Нам — идти вперед. Преград для нас не существует. И не будет никогда. Не так ли, Оленка?
— Так, так, Поликарп! — как из пулемета, татакнула Оленка.
Долго мы тогда гуляли по городу, ходили по улицам, не раз оказывались в тупиках, возвращались назад, попадали на заросшие пустыри, преодолевали какие-то лощинки с таившимися вонючими болотами, пока не вышли к речке. Я знал, что наш город стоит на речке, искал ее до этого, но так и не попал на берег. Видимо, и Поликарп с Оленкой были здесь впервые, так как девочка победно воскликнула и округлила и без того круглые, как у совенка, глаза, а Поликарп довольно крякнул, переложил палку под мышку и сверкнул на нас пылающим взглядом.
Светилось в нем большое удовлетворение и радость.
Оленка уже раскрыла было ротик, чтобы затарахтеть о чем-то своем, но Поликарп опередил:
— Вот чудо природы! Водная преграда, Дунай! Настоящий Дунай!
Оленка с интересом спросила:
— Ты и на Дунае бывал, Поликарп? Ишь ты, а молчишь.
— Где мы только не бывали, Оленка, какие только миры не видели. «Під Перекопом ворога били і на Карпатах бували». А вот Дуная не видел. Чего не видел, того не видел, что было, то было, чего нет, того нет…
— Тогда при чем тут Дунай? Это же совсем не Дунай…
Поликарп будто застыдился, склонил голову.
— Да это как-то вырвалось. Наверное, из песни…
— Из какой?
— А вот из какой.
Поликарп откашлялся, поднял голову, впился взором в гладь спокойной, как совесть чистейшего человека, речки и сильным, приятным баритоном затянул:
Ой, піду я до Дунаю,Стану-гляну, подумаю:Чи мені втопиться,Чи з коника впасти-вбиться,Чи назад воротиться?
Я так и замер, слушая песню. Слышал ее где-то, а когда, и не помню, но она не произвела на меня никакого впечатления. Теперь, вполголоса спетая на берегу тихой речки этим удивительным великаном, она показалась мне чем-то необычным, перевернула мне душу, погнала откуда-то от самого сердца к глазам слезы, мне хотелось слушать ее и слушать, а Поликарп с глубокой грустью повторил припев и, словно застеснявшись, начал оправдываться:
— В детстве услышал эту песню, мама пела, вот она мне и перешла в наследство, всю жизнь размышляю… «Чи назад воротиться…»
Видно, пришлась по душе песня и Оленке.
— Спой еще, — попросила она.
— В другой раз…
— Когда это будет…
— Когда будет настроение, Оленка.
— Ты же говорил, что настроение мы должны сами себе создавать.
— Только не для песни. Песня без настроения все равно что путешествие без цели.
Прислушивался я к каждому слову Поликарпа, присматривался к каждому движению, всматривался в каждую черточку его лица, которое как-то вмиг изменялось, через минуту-другую становилось совсем не похоже на то, каким оно было только что, и неведомая, магнетическая сила влекла меня к нему. Невольно завидовал Оленке — сумела же, пакостная девчонка, выбрать себе отца. Это же чудо, а не человек, это же — кремень, это — сказка…
Давно, очень давно была эта прогулка, утонула она где-то в сказочно-неправдоподобном моем детстве, все забылось из того незначительного, будничного, что было моей повседневностью, а это обычно-необычное не забылось. Прищурю глаза, мыслью перенесусь в те времена, вызову в памяти далекое, зримое — и встает перед взором и девочка с глазами-бусинками, непоседливая, живая, как само живое серебро, и чудо-великан с сучковатой палкой в руках, меднолобый и исклеванный оспой, подобно тому, как время исклевывает самый крепкий металл и камень, слышится мне его густой, чрезвычайно мелодичный голос и песня давняя, уже забытая новыми поколениями людей, — «Ой піду я до Дунаю», — задумчиво-жалобная, грустно-мечтательная, исполненная глубокого человеческого горя и проблеска неясной надежды…