Исповедь сталиниста - Иван Стаднюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не понимал, о каких контактах Субоцкий вел речь, ибо не знал, что в недавнем прошлом он — военный юрист. Ушел домой удрученным.
После одного из очередных собраний нашего литобъединения я пожаловался на свои беды и П. А. Павленко. Он выслушал меня и сказал:
— Приезжай ко мне в Ялту на Горный проспект, десять, и привози свое сочинение.
Разумеется, я не мог не воспользоваться готовностью такого известного писателя принять участие в моей литературной судьбе, тем более что над моей головой был занесен меч. И вот мы сидим с ним на террасе его ялтинской дачи, он возвращает мне рукопись и с мудрой грустью говорит, щадя, конечно, мое самолюбие:
— Повесть написана слабовато… Но сейчас это не имеет значения. Главное — я поверил всему, что в ней написано, это — свидетельство очевидца… А повести пока нет. Да сейчас и не время для появления такой повести или такого романа… Ведь победа над немцами — вот она, рукой можно достать. Будто вчера мы ее завоевали. Народ наш живет чувствами победы. И ты пока не должен омрачать эти чувства воспоминаниями о днях наших трагических неудач… А вот пройдет лет десять, может, чуть больше, и тогда твоя книга окажется ко времени.
Все, о чем говорил Петр Андреевич, было, разумеется, справедливо. И точно сбылось его предсказание. Забегая вперед, скажу, что именно через десять лет, вновь переписав повесть, я опубликовал ее в своем сборнике «Люди с оружием» (1956 год).
Но прежде чем все это сбылось, я чувствовал себя в положении человека, которому надели на глаза чужие очки. Часто обращался мысленно к событиям весны и лета 1941 года, соотнося их с оценками нашей военно-исторической литературы того времени и не имея сил ни согласиться с ними, ни опровергнуть их. И самое ужасное, что не приходила в голову весьма простая мысль: с позиции военного журналиста дивизионного или даже армейского масштаба невозможно было увидеть и постигнуть войну во всех ее главных измерениях и аспектах, а тем более невозможно утвердиться в каких-то собственных, пусть упрощенных, концепциях хотя бы на тот или иной период войны. Ведь одно дело быть участником событий, другое — еще и знать, как, кем, когда и во имя чего они замышлялись, как развертывались и каким закономерностям подвластны. Все это элементарно, однако сия элементарность, да и то, наверное, не на всю глубину, была постигнута мной только после того, как история войн и военного искусства, оперативное искусство, философия стали для меня на несколько лет главным содержанием моей жизни, хотя я не смог бы ответить в то время, да и сейчас вряд ли отвечу, зачем мне для литературной работы надо было досконально знать, например, военное искусство Древнего Рима и Карфагена или организацию феодально-рыцарского войска и вооружение рыцарей. Однако программа предмета являлась законом, и пришлось изучать ее от войн рабовладельческих государств до грандиозных операций Великой Отечественной войны. Видимо, в такой программе был смысл, ибо постепенно родилось у меня новое представление о войне, ее сущности и ее слагаемых, по-иному стало видеться многое из того, что пережил сам и чему был свидетелем. А самое главное — обрелись подступы к осмыслению деятельности и особенностей характера военачальника. Появились при этом иные критерии оценок, стали заметнее зависимые от времени трансформации взглядов некоторых наших историков, мемуаристов, литераторов, вызывая иногда согласие, а иногда протест и негодование. Началась мысленная полемика с теми литераторами и историками, концепции которых не только не разделялись мной, но и не находили объяснения их смещений в ту или иную сторону. Но это — впереди…
Весной 1947 года в Симферополь приехал инспектировать нашу окружную газету заместитель начальника отдела печати Политуправления Сухопутных войск подполковник Прохватилов Алексей Иванович. Изучая содержание «Боевой славы», он обратил внимание на мои статьи и очерки. Как раз в те дни в «Крымской правде» были напечатаны два подвала — мой рассказ о судьбе фронтовой медсестры Людмилы Иткиной, потерявшей при спасении во время бомбежки раненых из горящего здания полевого госпиталя глаз и ставшей после войны певицей Днепропетровской филармонии (во время гастролей в Симферополе я взял у нее интервью). Прохватилов заметил и эту публикацию. После продолжительной беседы со мной он вдруг предложил мне занять довольно солидную должность в Москве — инспектора отдела печати Политуправления Сухопутных войск, предупредив, что квартиру моей семье предоставят не сразу.
Я понял, что этот случай может перевернуть мою судьбу. В Симферополе к тому же было очень голодно. Часть моей зарплаты все еще уходила на погашение затрат по капитальному ремонту комнаты, где мы поселились. Как быть?.. Тоня позвонила в Москву маме. Нина Васильевна без колебаний предложила поселиться в их коммуналке.
…В июне 1947 года я был переведен в Москву и назначен инспектором отдела печати Политуправления Сухопутных войск. Трудная и не во всем благодарная была работа в отделе печати. Но коль проистекала она в окружении людей и в общении с ними, да еще при старании принести пользу делу — улучшению содержания газет военных округов, не могу сказать, что она не оставила полезного следа в моей душе. Более того, образ Алексея Рукатова из романа «Война», общие черты которого были подсмотрены мной еще во фронтовой обстановке, здесь обрел завершенность… С молодым темпераментом вступал я с послевоенными рукатовыми в перепалки, не подозревая, что в те времена кое-где в армейских сферах бытовали кумовство, покровительство угодникам и подхалимам. Хотя в абсолютном большинстве в Политуправлении работали высоконравственные, идейно закаленные коммунисты — прошедшие войну офицеры и генералы. Тем не менее они не могли создавать общую атмосферу человеческого бытия в стране. Да и, повторяюсь, среди военных встречались людишки, не умевшие или не хотевшие противопоставлять свою совесть всем земным неправдам, которые не покидали нашу жизнь.
* * *На новой службе я не всегда чувствовал себя уютно. Был до предела наивным, доверчивым, часто вызывал ухмылки коллег своими прекраснодушными рассуждениями (нас в одном кабинете сидело шесть офицеров — три полковника, два майора и я — подполковник). Под моим контролем находилось одиннадцать окружных газет. Начитавшись их до одурения, я иногда брался за телефонную трубку и, как истинный провинциал, названивал кому-нибудь из своих фронтовых друзей, затевая ничего не значащий разговор: «Как живешь?» — «Как дела?» — «Когда встретимся?» Звонил Семену Глуховскому, Давиду Чудновскому, Михаилу Хайку, Якову Ушеренко, Нафанаилу Харину. И понятия не имел, что кто-то может прислушиваться к тому, кому именно я звоню. «Регистрировались» в основном еврейские имена. К тому же в самом моем облике (нос с горбинкой, лицо в веснушках, рыжеватые курчавые волосы) иным виделось тоже нечто семитское. Да и братья мои носили «подозрительные» имена: педагог Яков, живший в Киеве, и колхозник Борис, обитавший в родном мне селе. А если приобщить к этому еще и то, что мои старшие сестры Фанаска именовалась дома Фаней, а Афия — Соней, то вряд ли можно было усомниться в моем еврейском происхождении. Но только в Москве. А у нас, на Подолии, в селах, вокруг которых раскинулись еврейские местечки, полно было имен, трансформированных на местный лад: Якив, Бурыс, Мусий, Левко, Марко, Аврам, Самила…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});