Первые шаги жизненного пути - Наталья Гершензон-Чегодаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторые черточки жизненного уклада семьи дяди Бумы казались мне дикими. Так, я удивлялась, зачем тетя Белла заставляет приглашенную ею женщину мыть полы в даче каждый день и как она могла допустить, чтобы эта женщина пришла мыть полы на следующий день после родов. Удивил меня и еще один факт: в городе дядя Бума вел прием больных, который обслуживала внешне приятная прислуга в кружевном фартучке, наколке и т. д.
Временно она была отпущена в отпуск, и тетя Белла взяла на ее место другую — пожилую, простецкую, некрасивую женщину. Эта, вторая, прислуга оказалась по всем остальным своим качествам гораздо лучше первой (которая, кроме внешнего облика, не обладала никакими достоинствами), и тетя Белла слезно просила дядю Буму не возвращать из отпуска ту, что была раньше, а остаться при этой, гораздо более подходящей. Но дядю Буму так устраивал более элегантный вид первой во время приема больных, что он остался непреклонен и не согласился на просьбы тети Беллы. Удивляло меня и то, что Надя перед каждым приездом дяди Бумы на дачу переодевалась в нарядное, праздничное платье и оставалась в нем при отце, т. к. он этого требовал. Все эти светские (и, по правде сказать, мещанские) условности были мне крайне чужды, особенно после всего того, к чему я привыкла в колонии, да и у нас дома, где все такие понятия попросту не существовали.
Но сам дядя Бума мне очень нравился, и до конца его жизни (умер он в 1933 году) я его очень любила. Несмотря на привычки провинциальной врачебной знаменитости, он был значительным, ярким человеком, с горячим сердцем, многими чертами напоминая моего отца (которого он страстно любил). Весьма характерен для него был один случай, происшедший тем летом на моих глазах. По воскресеньям на даче дядя Бума отдыхал и отказывал всем, кто пытался вызвать его к больному. Один раз к калитке нашего сада подбежала женщина; вызвав дядю Буму, она стала слезно умолять его посетить на одной из соседних дач ее заболевшего мальчика. Дядя Бума отказал ей в резкой форме, даже раскричался. Женшина ушла в слезах. После ее ухода дядя Бума долго сидел молча, мрачно насупившись. Потом, все так же молча, встал, оделся и ушел, ничего никому не сказав. Только по возвращении рассказал, что хорошо сделал, посетив мальчика, у того оказалась тяжелая форма скарлатины.
Прожила я под Одессой полтора месяца. И за это время руку свою долечить до конца мне так и не удалось. Правда, мелкие нарывчики прошли, но уехала я с одним огромным фурунку-лом повыше кисти. Ехала я в поезде одна; дядя Бума просил каких-то знакомых, которые отправлялись в Москву тем же поездом, дорогой за мной присматривать, но не помню, чтобы они хоть раз взглянули на меня. И вообще я их не помню.
За время моего отсутствия в Москве с мамой произошло несчастье. На лестнице, когда она спускалась к парадному выходу, у нее закружилась голова, она упала и, пролетев вниз целый пролет, инстинктивно уперлась правой рукой в стену с такой силой, что сломала руку повыше кисти. Перелом оказался нехорошим, сломаны были обе кости. Руку положили в гипс и сделали это неудачно. Кость срослась неправильно, так что рука осталась искривленной, и мама ею с трудом владела до конца жизни. К моему возвращению гипс был уже снят, и руку лечили массажем. Мама была одна дома; папа находился в санатории под Москвой, в Серебряном бору.
На вокзале я взяла извозчика; но от калитки до дома чемодан мне пришлось нести. От напряжения в это время прорвался мой фурункул, и я вошла в дом в довольно беспомощном положении. На мое счастье, как раз в это время у мамы находилась массажистка — полная, симпатичная дама средних лет. Она оказала мне первую помощь. Этим нарывом закончилась моя эпопея с рукой, новых нарывов не образовывалось, рука излечилась. Эта массажистка потом еще долго к нам ходила, так что мы хорошо с ней познакомились. У нее был молодой сын — калека, с одной укороченной, висящей в воздухе ногой. Я часто его встречала у нас в переулке на двух костылях; за ним всегда шли собаки два коричневых, жесткошерстных фокса.
В день моего приезда произошло одно недоразумение, вызвавшее сильное огорчение и даже гнев папы. Я так хотела его поскорей увидеть, что, бросив все, помчалась в Серебряный бор. А он, в свою очередь, движимый тем же чувством, поехал в Москву. Мы разминулись, и он почему-то крайне болезненно на это отреагировал.
Вскоре после этого папа, легкие которого все никак не поддавались лечению, уехал в Крым, в Гаспру, в санаторий для ученых, принадлежавший ведомству ЦЕКУБУ (так тогда называли управление, которое занималось улучшением быта ученых: Центральная комиссия улучшения быта ученых). В Гаспре он прожил месяц так называемого бархатного сезона. Там отдыхало много писателей — поэт Г.И.Чулков и другие, с некоторыми папа дружил, и ему, кажется, было там приятно. Но поправления опять не вышло. Сохранилась карточка; группа отдыхающих в Гаспре, папа выглядит там совсем стареньким.
На этот раз я решила встретить папу иначе. Он почему-то не любил встреч на вокзале. Поэтому я, подгадав время, вышла на Арбат и пошла по левой стороне в направлении к Арбат-ской площади; расчет мой оказался правильным: вскоре я увидела извозчика, на котором ехал папа со своими вещами. Выдумка моя оказалась очень удачной, папа был в восторге, увидев меня, а я торжественно забралась на извозчика, и мы вместе прибыли домой. Любил меня он в это время просто до страсти. Казалось, вся его способность любви сосредоточилась на черноглазой дочке. Он и любовался мною, и гордился, и ревновал ко всем и ко вся.
После возвращения из Гаспры начался последний период папиной жизни. Жить ему оставалось тогда менее полугода. А ведь он был еще не стар; летом 1924 ему исполнилось 55 лет. Но судьба оказалась к нему милостива, вовремя прекратив его земное существование, которое, если бы он прожил еще 10–20 лет, не могло ему принести ничего, кроме страшного горя и безысходного отчаяния.
Зима 1924–1925 годов началась так же, как проходила и предыдущая. Сережа ходил в университет и все больше отдалялся от семьи, я бегала в школу и по вечерам ходила с папой гулять по арбатским и пречистенским переулкам, сопровождала его в Академию художествен-ных наук. Бывали у нас все те же люди, о которых я писала как о друзьях последнего периода папиной жизни. В декабре 1924-го мы похоронили маминого брата Колю; это несчастье мой папа, его товарищ по университету, перенес очень тяжело.
В сущности говоря, последние месяца четыре жизни моего отца были подготовкой к смерти — духовным уходом из жизни. Объективно его физическое состояние было как будто неплохим, но психически он очень изменился. Это было удивительно. В течение 2–3 месяцев он словно куда-то уходил от нас. Целыми часами сидел в кресле перед своим столом, ничего не делая, молчаливо погруженный в какие-то неведомые думы, далекие от всего окружающего. Часто у него на колене или на ручке его кресла сидел наш серенький котик, к которому он очень привя-зался. Немного он работал, опять вернувшись к Пушкину. Последней его статьей, оставшейся незаконченной, была статья "Плагиаты Пушкина". Но что-то другое, совершившееся в это время в его душе, было, очевидно, главным, и никто не знает, и никто никогда не узнает, что же это было. О чем думала его великая, мудрая душа, расставаясь с жизнью? Смерть его связалась в моих воспоминаниях все с тем же так глубоко им любимым Пушкиным.
В день смерти Пушкина, 11 февраля, в Академии художественных наук должно было состояться торжественное заседание с докладом о Пушкине Андрея Белого. Андрей Белый готовился к этому докладу со страстью. Помнится, он два раза приходил к папе делиться своими планами и советоваться по поводу доклада. Я присутствовала при этих разговорах. Андрей Белый говорил вдохновенно и сам был Удивителен со своим изменчивым лицом, с потрясавши-ми воображение интонациями голоса. Рассказываемые им мысли потрясали своей необычнос-тью, парадоксальностью, гениальной прозорливостью.
Вечер этого пушкинского дня остался для меня незабвенным. Отправились мы в Академию художественных наук торжественно, всей семьей. К нам приехала перед этим Таня и зашла писательница Любовь Яковлевна Гуревич; так что пошли мы большой компанией. Мне запом-нились все мелочи этого вечера, даже то, как я была одета. После возвращения из Германии мне сшили одно приличное синее шерстяное платьице, которое служило мне выходным. Под воротничок я завязывала белый, в голубую крапинку шелковый шарфик, так что получался порядочный красивый бант. Запомнилось мне, как в раздевалке Академии Таня в уголке завязывала мне этот бантик. Сидела я в зале, конечно, рядом с папой и одно время даже на ручке его кресла, так как зал был переполнен и свободных мест не было совсем. Андрей Белый читал лекцию хотя и интересно, но бледнее, чем говорил у нас дома. Все же настроение было приподнятое. А ведь мне было всего 17 лет. Все чувства и впечатления были крайне обострены.