Кавалер Красного замка - Александр Дюма
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обвинитель не шевельнул бровью, вынул из кармана бумагу и показал Лорену.
— Конвент приказывает мне расследовать это дело, — сказал он. — Остальное меня не касается.
— Справедливо, — сказал Лорен, — и признаюсь, что если ребенок сознается…
И молодой человек с отвращением опустил голову.
— Впрочем, — продолжал Фукье, — мы опираемся не на одно только показание Симона; есть еще другое, публичное…
И Фукье вынул из кармана вторую бумагу. Это был листок газеты «Le Pere Duchesne», издаваемый под редакцией Эбера.
Действительно, обвинение было здесь напечатано без всяких околичностей, со всей откровенностью.
— Написано… даже напечатано, — сказал Лорен. — Но покуда я не услышу подобного обвинения из уст ребенка, разумеется, обвинения добровольного, свободного, не вынужденного угрозами…
— Далее?..
— Несмотря ни на каких Симонов и Эберов, я буду сомневаться, как сомневаешься, конечно, и ты сам.
Симон с нетерпением выжидал конца разговора; мерзавец не знал, как сильно действует на умного человека взгляд, отличаемый им в толпе. Но Фукье почувствовал силу взора Лорена и хотел быть понятным этому наблюдателю.
— Начинается допрос, — сказал общественный обвинитель. — Секретарь, бери перо.
Секретарь настрочил предисловие протокола и ждал, подобно Симону, Анрио и всем прочим, окончания разговора Фукье-Тенвиля с Лореном.
Лишь ребенок, по-видимому, не принимал никакого участия в сцене, в которой он был главным актером, и глаза его, на мгновение озаренные молнией высшего разума, снова потухли, как олово.
— Тише, гражданин Фукье-Тенвиль будет допрашивать ребенка! — сказал Анрио.
— Капет, — сказал обвинитель, — знаешь ли ты, что стало с твоей матерью?
Лицо маленького Капета, бледное как мрамор, вспыхнуло румянцем, но он не отвечал.
— Слышал ли ты меня? — спросил обвинитель.
То же молчание.
— О, еще бы! Он прекрасно слышит, — сказал Симон, — но, знаете, он, как обезьяна, не хочет отвечать, чтобы его не приняли за человека и не заставили работать.
— Отвечай, Капет, — сказал Анрио. — Тебя спрашивает Комиссия Конвента, и ты должен повиноваться законам.
Ребенок побледнел, но не отвечал.
— Да будешь ли ты отвечать, волчонок! — сказал Симон и показал ему кулак.
— Замолчи, Симон, — сказал Фукье-Тенвиль, — тебе никто не предоставлял слова.
— Слышишь, Симон, тебе не предоставляли слова, — сказал Лорен. — Это во второй раз говорят тебе при мне. В первый раз это было, когда ты обвинял дочку Тизон, чтобы ей отрубили голову для твоего удовольствия.
Симон замолчал.
— Любила ли тебя мать, Капет? — спросил Фукье.
Прежнее молчание.
— Говорят, будто нет? — продолжал обвинитель.
Что-то похожее на бледную улыбку мелькнуло на губах ребенка.
— Ведь говорят вам, он сказал, что мать слишком любила его! — заревел Симон.
— Посмотри-ка, Симон, не досадно ли, что маленький Капет, такой разговорчивый наедине с тобой, делается немым при людях? — сказал Лорен.
— О, если бы только мы были вдвоем!
— Да, если б вы были вдвоем; но, к счастью, вы не вдвоем. О, если б вы были вдвоем, честный Симон, благородный патриот, как бы ты избил бедного ребенка! Но ты не один и не смеешь, подлое существо, перед честными людьми, которые знают, что древние, взятые нами за образец, щадили все слабое; ты не смеешь, потому что ты не один; да и не из честных, достойных людей, коли истязаешь детей ростом с мизинец!
— О! — заревел Симон, заскрежетав зубами.
— Капет, — продолжал Фукье, — признался ли ты в чем-нибудь Симону…
Во взгляде ребенка сверкнула невыразимая ирония.
— Насчет твоей матери, — продолжал обвинитель.
Ребенок посмотрел с презрением.
— Отвечай, да или нет? — вскричал Анрио.
— Отвечай «да»! — заорал Симон, замахнувшись шпандырем.
Ребенок вздрогнул, но не сделал ни малейшего движения, чтобы увернуться от удара.
Присутствующие испустили что-то вроде крика, возбуждаемого отвращением. Лорен сделал еще лучше: он бросился со своего места, и прежде, чем рука Симона опустилась, схватил ее кисть.
— Отпустишь ли ты меня? — завопил Симон, побагровев от бешенства.
— Послушай, — продолжал Фукье, — нет ничего худого в том, что мать любит свое дитя; скажи же нам, Капет, как любила тебя мать? Это может принести ей пользу.
Малолетний узник вздрогнул при мысли, что может быть полезным своей матери.
— Она любила меня, — отвечал он, — как любит мать своего сына. Есть только один способ для матерей любить детей, и дети только одним способом любят свою мать.
— А, помнишь, змееныш, что мне говорил?.. А?..
— Тебе приснилось, Симон, — перебил Лорен.
— Лорен, Лорен! — закричал сапожник сквозь зубы.
— Ну да, Лорен! Что же дальше? Лорена трудно прибить — он сам колотит негодяев; на Лорена невозможно донести, потому что он удержал твою руку в присутствии генерала Анрио и гражданина Фукье-Тенвиля, и они одобряют это и не стали от этого холоднее! Лорена нельзя подвести под нож гильотины, как бедную Элоизу Тизон… Все это досадно, все это бесит тебя, мой бедный Симон!
— Ладно, ладно! Сочтемся после, — отвечал сапожник, рыча, как гиена.
— Да, любезный друг, — отвечал Лорен, — но я надеюсь с помощью Верховного Существа… слышишь, я сказал: «Верховного Существа»… — но я надеюсь с помощью Верховного Существа и моей сабли раньше распороть тебе брюхо… Ну-ка, посторонись, ты мешаешь мне видеть.
— Разбойник!
— Молчать! Мешаешь мне слушать!
И Лорен уничтожил Симона своим взглядом. Симон сжимал кулаки, грязью которых он так гордился, однако только этим и должен был ограничиться.
— Он начал говорить и, вероятно, будет продолжать, — сказал Анрио. — Спрашивай, гражданин Фукье.
— Будешь ты отвечать теперь? — спросил Фукье.
Ребенок снова замолчал.
— Видишь, гражданин, видишь! — сказал Симон.
— Удивительное упрямство, — заметил Анрио, смущенный этой чисто королевской гордостью.
— Его худо вышколили, — сказал Лорен.
— Кто же? — спросил Анрио.
— Разумеется, учитель.
— А!.. Ты обвиняешь меня! — вскричал Симон. — Доносишь на меня!.. Это любопытно!
— Попытаемся взять лаской, — сказал Фукье.
И, обратившись к ребенку, по-видимому, совершенно бесчувственному, продолжал:
— Что же, мой милый? Отвечайте национальной комиссии; не увеличивайте тяжесть вашего положения, отказываясь от полезных показаний. Вы говорили гражданину Симону о том, как любила вас матушка, как выражала она свою любовь…
Людовик окинул собрание взором, который гневно остановился на Симоне, но не отвечал.
— Может быть, вы считаете себя несчастным? — продолжал обвинитель. — Может быть, вам не нравится помещение, пища, обхождение? Может быть, вы хотите более свободы, другой темницы, другого сторожа? Не хотите ли прогуливаться верхом на лошади, играть с вашими ровесниками?
Но Людовик снова впал в глубокое молчание, которое нарушил только для защиты матери. Комиссия не могла надивиться твердости и уму ребенка.
— Какой же составить протокол? — спросил секретарь.
— Поручите Симону, — сказал Лорен. — Писать тут нечего, а это ему с руки.
Симон погрозил своему беспощадному неприятелю кулаком. Лорен расхохотался.
— Постой, не так посмеешься, когда будешь чихать в мешок! — сказал Симон, опьянев от бешенства.
— Не знаю, пойду ли раньше тебя или буду провожать тебя в церемонии, которой ты угрожаешь мне, — сказал Лорен, — но знаю только, что многие посмеются в тот день, когда дойдет до тебя очередь… боги!.. Слышишь, я сказал «боги»… вот противен-то, вот отвратителен-то будешь ты в этот день!
И Лорен с откровенным смехом стал позади комиссии.
Ей нечего было делать, и она удалилась; а ребенок, избавясь от допросчиков, опять запел на постели грустную песенку, которую так любил его отец.
XXXIX. Букет фиалок
Спокойствие, как и следовало предвидеть, не могло быть продолжительным в счастливом жилище Женевьевы и Мориса. В сильную грозу гнездо голубки качается вместе с деревом, на котором оно свито. Женевьеву ужасало если не одно, так другое; она более не боялась за Мезон Ружа, но трепетала за Мориса. Она знала, что если ее мужу удалось скрыться, то он спасен; но, уверенная в его безопасности, она дрожала за себя. Она не смела вверить своих горестей человеку, наименее робкому в это бесстрашное время; но горести эти обнаруживались в ее покрасневших глазах и бледных губах.
Раз, когда Морис вошел незамеченным в комнату Женевьевы, она сидела, вытянув руки на коленях, в глубоком раздумье, опустив голову на грудь. Морис посмотрел на нее с истинным сожалением, потому что все происходившее в сердце молодой женщины было для него ясно, как хрусталь, и приблизился к ней на один шаг.