Божий Дом - Сэмуэль Шэм
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что?! Он выносил гомеров?
— Слухи, Баш, слухи.
Мы сидели вместе, мой разум носился между услугой ПЛ, Солом, Уэйном Потсом. Я чувствовал отупение. Через несколько минут я поднял глаза. Толстяк плакал. Слезы наполнили его глаза, толстые мокрые слезы отчаяния и потери. Слезы катились по его щекам. Он сидел неподвижно, поверженный герой.
— Почему ты плачешь?
— Рой, я плачу о Потсе. И я плачу о себе.
Издали в моей голове звучала мелодия: не громогласный марш, наполненный цимбалами и тромбонами блестящего марширующего оркестра, ведомого красоткой Молли, нет. Нет, глядя на плачущего Толстяка, я слышал мелодию, исполняемую одиноким трубачом, плывущую над травянистым холмом, услышанную теми, кто плакал, как плакали вдовы и сироты Кеннеди, мелодию невыносимого одиночества.
Сол, портной с лейкемией, проходил через ад. Все, включая весельчака-онколога, сдались и ждали его смерти. В коме, он медленно умирал и так могло продолжаться еще долго. Самое страшное, что ему было больно. Отравленный костный мозг посылал сигналы через сердце и мозг, которые превращались в стоны и слезы. Сол не стонал. Он кричал. Это был неестественный нечеловеческий крик, который полностью уничтожил его сон, и он никогда не спал. Это был протяжный животный крик боли, слезы текли по его щекам. Этот крик сводил нас с ума. Я ненавидел этот крик, ненавидел его.
Не задумываясь, кипя внутри, однажды ночью я прокрался в кладовку с медикаментами, достал хлорид калия и шприц и убедился, что никто не видел, как я зашел в комнату Сола. Он лежал там в собственных фекалиях, куче трубок и пластыря, и синяков, и гниющей кожи, и пустых костей, выпирающих ребрами, локтями и коленями. Я подумал о том, что собираюсь сделать. Я остановился. Воспоминания о смерти доктора Сандерса пролетели сквозь меня, я увидел его, истекающего кровью и говорящего «Боже, это невыно...», и я услышал, как Сол говорит: «Прикончи меня! Я должен умолять? Прикончи меня!» И я вспомнил Потса. Сол закричал. Со злостью я нашел вену и ввел достаточно хлорида калия, чтобы убить его. Я смотрел, как он задыхается в момент, когда его сердце остановилось, и я смотрел, как его рука слабо дернулась и неподвижность снизошла на него, неподвижность за исключением агонизирующего дыхания, которое, казалось, продолжалось вечно. Я выключил свет и ушел, чтобы побыть одному. Ночная сестра позвонила на мой пейджер. Сол умер.[180]
***В день Святого Патрика поздно ночью меня вызвали в приемник, что было частью особого отношения, изобретенного Рыбой и превратившего нас в сомнамбул. В приемнике я увидел парад худших пациентов в мире: мертвая монашка, которую пытался вернуть к жизни Чак; гомосексуалист-убийца, которого СПИХНУЛИ из тюрьмы и который решил, что Рант, несмотря на усы, девочка; два соседа, передознувшихся героином и умирающих; множество гомеров. Я подобрал историю своего нового поступления и отправился в Взрывоопасную Комнату. Я задумался, где мог быть Толстяк, но, на самом деле, мне было все равно и мне не пришлось долго задумываться, так как, открыв дверь, я увидел Толстяка, Умберто, двух полицейских, надевших зеленые формы в честь дня святого Патрика и гомерессу с именем, конечно, Роза, а Толстяк и Умберто были заляпаны кровью, мочой и фекалиями.
— Великого и прекрасного тебе вечера, — пьяно проговорил Гилхейни, размахивая тростью, — и это истинная правда, что офицер Квик и я наполняли наши тела Гинессом во время этого дежурства и теперь пьяны.
— Так как работа — проклятие пьющего человека, — добавил Квик.
— И чтобы воздать честь Человеку, Избавившему Ирландию от Змей, мы нашли подходящую Розу!
При помощи Толстяка и Умберто они переместили Розу в сидячее положение, и я увидел, что они прикололи зеленый значок к ее ночной рубашке, гласящий: «ПОЦЕЛУЙ МЕНЯ, Я — ИРЛАНДЕЦ.»
Я засмеялся, подскользнулся на какашке и упал в дверях. Я лежал в дерьме, смеясь, когда Толстяк подошел ко мне и подставил небольшую пробирку к моему носу, сказав:
— Видишь? Это вся моча, которую она произвела за пять дней и большая ее часть — диуретик, который я ей дал. Ее койку продали навсегда. Ей сделали пять курсов электротерапии для лечения депрессии, последний в 1947.
Гомересса закричала: РИИИИИФРИИИИИРИИИ... И все, что я мог делать, пока они на меня смотрели, лежать на полу и смеяться.
— Мышцы ее шеи настолько напряжены, что она может лежать, подняв голову над кроватью без подушки и не испытывать боли, — сказал Толстяк. — Она не отвечает ни на одно из наших лечений.
РИИИИИФРИИИИИРИИИ
Я лежал на полу и смеялся.
— Я вставил блокатор языка ей в рот, и она засосала его с такой силой, что ни я, ни кто-либо другой до сих пор не смогли его вытащить. У нее самый сильный сосательный рефлекс в истории, что, конечно, означает отсутствие функции лобных долей мозга, полное отсутствие. И знаешь, почему? Из-за лоботомии в 1948. Хо, Хо, Хо!
И я лежал на полу и смеялся, смеялся.
— Квинтэссенция гомерессы, а ты СЛИ, и она твоя, целиком и полностью! ХООО!
РИИИИИФРИИИИИРИИИ...
И все, что я мог делать со слезами текущими по щекам, понимая, что гомеры победили, они задавили меня и останутся в Городе Гомеров и дальше, когда, через две недели, я оставлю их, и они будут уничтожать мою замену, Говарда Гринспуна, и все, что я мог делать, плача, лежать на полу в дерьме и смеяться.
Но я не мог смеяться, когда я понял, что Потс ушел, доктор Сандерс так и не вернулся, и Сол ушел, а Молли собиралась уйти с Говардом, и Глотай Мою Пыль Эдди стал ушедшим гонзо, и Хупер практически исчез, и Тедди, как и половина его живота, исчезли, да и Толстяк вскоре исчезнет вдали от меня где-то в специализации, но гомеры никогда не исчезнут. Мне еще предстояло увидеть умершего гомера в Божьем Доме, не считая умерших с помощью иглы Хупера или идиотов из диализной команды, которые превратили мозг Тины в фасолину, а что такого, ошибки случаются, не правда ли? Все, кто был мне дорог исчезли, превратившись в миллиарды частиц, как при взрыве Великой Американской Гранаты во Вьетнаме, разбрасывающей шрапнель, как конфетти, но это не было мягкое красно-белое конфетти, так как оно заставляло тебя падать на колени и ранило, и оставляло шрамы, которые не заживут, и разжиженную несвертывающуюся кровь, которую не отмыть от твоего халата, и сцены, которые не исчезали, как пятно, которое было всем, что осталось от Уэйна Потса. Мы все исчезли, пойманные в сети молчания и боли, где оставались лишь мертвецы, беспокойные, даже в смерти, боящиеся еще более ужасной смерти или чего-то худшего.
Я лежал на кровати. Бэрри вошла. Я молчал. Бэрри села на край кровати и начала со мной разговаривать, но я молчал. Я не устал, мне не было грустно, и я не злился. Она положила мою голову себе на колени и, посмотрев мне в глаза, заплакала. Она попыталась уйти. Она возвращалась пару раз от дверей к кровати и, наконец, колеблясь в дверях, как плакальщик перед закрытием гроба, ушла. Ее грустные шаги простучали вниз по лестнице и замерли, а я не чувствовал грусти. Я не устал и не злился. Я лежал на кровати и не спал, воображая, что чувствую то же, что и гомеры — отсутствие чувств. Я не знал, насколько я плох, но я точно знал, что не смогу делать то, что хотел доктор Сандерс — быть с другими. Я не мог быть с другими, так как я был где-то еще, в каком-то холодном месте, бессонный среди спящих, далеко, далеко от страны любви.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ: Крыло Зока
Но как же несчастному обрести навыки, необходимые в его профессии.
Зигмунд Фрейд «Анализ: Конечный и Бесконечный»18
Я был готов к захвату себя машинами. Утром Дня дураков я стоял перед герметичными двойными дверями БИТа, блока интенсивной терапии, который Толстяк называл «Мавзолей в конце коридора». Словно пригородный житель в состоянии фуги[181], который, отправившись на Уолл Стрит, через три дня оказывается в Детройте, ничего не помня, у меня не было прошлого или будущего, я едва присутствовал в настоящем. Мне было страшно. Весь следующий месяц я буду нести ответственность за интенсивную терапию тех, кто ненадежно завис на краю пропасти, ведущей к смерти. Я буду дежурить через ночь, меняясь с резидентом. Бронзовая табличка на стене привлекла мое внимание: «БЛАГОДАРЯ ЩЕДРОСТИ МИСТЕРА И МИССИС Г. Л. ЗОК, 1957». Зоки крыла Зока? Когда же я встречу настоящего Зока? С технократическим отчаянием астронавта я прошел через двойные двери, заковав себя в герметичном БИТе.
Внутри было очень тихо, очень чисто, очень спокойно. Музыка волновала чистый воздух нежно, как француз шеф-повар, помешивающий омлет для раннего гостя. Я прошел через пустынное отделение на восемь коек, ища интенсивного лечения. Пациенты лежали в мире и покое, как будто счастливые рыбы в спокойном море, уплывая, уплывая. Я начал радостно подпевать в такт музыке: «Этим колдовскииим вечееероооом...», — и остановился перед компьютерной консолью, наполнившей меня детским восхищением и воспоминаниями о мысе Канаверал и подростковыми страхами, вызванными 2001.[182] Я смотрел на яркий мигающий огонек, на осциллоскоп с колебаниями чего-то, похожего на сердцебиение. Пока я смотрел, из консоли донесся неприятный звук, лампочки замигали, один из рядов сердцебиений замер на месте и во времени, и розовая исчерченная полоска ЭКГ была выплюнута машиной. Вместе с этим из ближайшей палаты выплюнуло медсестру. Она посмотрела на ЭКГ, посмотрела на экран осциллоскопа, не взглянув на пациента, и с раздражением и мольбой сказала: «Черт, Олли, проснись и соберись, Христа ради!» Как будто в наказание она ткнула несколько клавиш в фортиссимо, которые вновь заставили консоль зажжужать, практически синхронно со свежей мелодией, самбой: «Когда же начнууут, начнууут...»