Знатный род Рамирес - Жозе Эса де Кейрош
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он жил уединенно — не выезжал даже в Вилла-Клару из страха, что о его позоре уже говорят в табачной лавке или у Рамоса, и сердился на всех и вся. Сердился на сестру за то, что, забыв стыд, не страшась пересудов, растоптав честь Рамиресов легко и бездумно, как топчут цветочный узор ковра, она бегом побежала в бельведер, едва усатый соблазнитель поманил ее надушенным платком. Сердился на Барроло, этого толстого кретина, который со свойственным ему дурацким рвением восхвалял Кавалейро, приваживал Кавалейро, выискивал в погребе вино получше, чтоб разгорячить кровь Кавалейро, взбивал подушки на всех канапе, чтоб Кавалейро было удобней, покуривая сигару, тешить взоры красотой Грасиньи! Наконец, он сердился на самого себя за то, что ради низменного честолюбия снес единственную преграду между своей сестрой и этим напомаженным фатом, забывая о вражде, о праведном гневе, которому был верен со времен Коимбры. Все трое виноваты, непростительно виноваты!
Наконец, утомившись одиночеством, он рискнул поехать в Вилла-Клару. Оказалось, что ни в клубе, ни у Рамоса, ни в табачной лавке никто ничего не знал о романе Грасиньи. И мягкое его сердце, избавившись от опасений и тревог, тотчас же склонилось к милосердному всепрощению… Он находил оправдания для всех провинившихся. Бедняжка Грасинья! Замужем за недалеким толстяком, без детей, без умственных запросов, даже без домашних хлопот… уступила (а кто не уступил бы?), просто и доверчиво уступила любви, которая давно уже коренилась в ее душе, подарила ей единственную в жизни радость и (что, может быть, еще важнее!) вызвала единственное в жизни горе. Барроло, бедный Жозе без Роли, что с него спрашивать? Как поется в песенке — «жди от кошки молока, от осины — апельсина!». А сам он, горемыка Гонсало, бедный, безвестный, не более чем жертва неумолимого закона борьбы за существование, который погнал его на поиски славы и денег, — и вот он кинулся в первую же приоткрывшуюся дверцу, не заметив кучи навоза, лежащей на пути. Да, ни один из них не виноват перед богом, сотворившим нас такими суетными, такими слабыми, что мы не можем устоять перед силами, подвластными нам не больше, чем солнце или ветер!
Виновен же, непростительно виновен тот, негодяй с завитой шевелюрой! Со студенческих лет в своих отношениях к Грасинье он проявлял наглый эгоизм, на который можно ответить только так, как отвечали древние Рамиресы: предать оскорбителя пытке, а потом швырнуть воронам его труп. Захотелось ему от летней скуки поиграть в буколическую любовь под сенью кущ — поиграл. Показалось, что жена и дети будут обузой в его праздной жизни, — бросил. Увидел, что прежняя возлюбленная принадлежит другому, — повел осаду, чтобы, минуя тяготы отцовства, вкусить радости любви. И едва только муж, глупец-муж, приоткрывает перед ним двери, он, ни минуты не медля, кидается на добычу. Эх, попадись он старому Труктезиндо! На костре бы он его поджарил перед бойницами башни, расплавленным свинцом залил лживую глотку в подземном каземате!
А он, потомок Труктезиндо, не может, встретив мерзавца на улице, даже пройти мимо, не приподняв шляпы! Стоит хоть на йоту ослабить эту не в добрый час восстановленную дружбу, и откроется позор, скрытый стенами бельведера! Вся Оливейра покатится со смеху: «Хорош Фидалго из Башни! Сам затащил Кавалейро к сестре, а через две недели выставляет его вон! Неспроста это, неспроста!» Вот-то поживятся старухи Лоузада! Нет, этого он не допустит! Именно теперь он должен выставлять напоказ свою дружбу с губернатором, и так явно, так шумно, чтобы никто не разглядел всего, что за ней таилось! Какая пытка! Но этого требует честь. Честь их рода! Позорная интрижка спрятана в чаще аллей, во тьме бельведера, а снаружи, при свете дня, на площадях Оливейры, Гонсало по-прежнему будет расхаживать под руку с Андре!
Шли дни, но душа фидалго не обретала прежнего покоя. Жизнь его была отравлена тем, что он ради чести и успеха выборов принужден поминутно демонстрировать дружбу с Кавалейро. Временами вся его гордость возмущалась: «Дались мне эти выборы! Кому нужно засаленное кресло в Сан-Бенто?» Но неумолимая действительность заставляла его смолкнуть. Выборы — единственная лазейка, только так вырвется он из захолустной дыры; если же он порвет с таким многоопытным мерзавцем, как Кавалейро, тот немедленно стакнется со столичной кликой и выставит другого кандидата… Увы! Он, Гонсало, из тех жалких созданий, которые «зависят». Почему? А потому, что он беден, потому, что мизерный доход с двух усадеб, может быть, и хорош для кого-нибудь другого, но для него, образованного, утонченного, общительного, отягощенного, наконец, определенными обязанностями, которые накладывает знатность, — это нищета.
Такие размышления — медленно, но неуклонно — вели его к мыслям о доне Ане и ее двухстах тысячах… Наконец однажды утром он храбро посмотрел в лицо ошеломительной возможности: а не жениться ли на доне Ане? В сущности, что тут такого? Она откровенно им интересуется, почти увлечена… Почему бы ему, в конце концов, не жениться на доне Ане?
Да, конечно, отец — мясник, брат — разбойник… Но ведь и у него среди бесчисленных предков, включая свирепых свевов, наверняка найдется какой-нибудь мясник; а чем же, как не разбоем, занимались столетья напролет знаменитые Рамиресы? И вообще, оба — и мясник и разбойник — давно умерли, отошли в область преданий. Выйдя замуж за Лусену, дона Ана перешла из простолюдинок в буржуазки. Он познакомился с ней не в мясном ряду у папаши, не на большой дороге у братца, а в усадьбе «Фейтоза», где у нее есть и управляющий, и капеллан, и слуги — совсем как у дам из рода Рамирес. И всякое колебание кажется просто ребячеством, как рассудишь, что в придачу к добрым, честным крестьянским тысячам, эта красивая, добропорядочная женщина приносит мужу свое великолепное тело! К ее золоту да его имя, его дарования — и не нужна ему грязная помощь Кавалейро! А какой полной, какой прекрасной будет их жизнь! Старая башня воссияет в прежнем блеске; он заново, роскошно отделает дом в «Трейшедо»; наконец, его ждут расширяющие кругозор путешествия. И при этом, заметьте, никто не омрачит его радостей. Как часто женитьба на деньгах отравлена тем, что жена уродлива, костлява, потлива… Но нет! После дневных триумфов его будет ждать в спальной не кикимора, а Венера!
Искусительные мысли медленно, но верно подтачивали его твердость, пока наконец он не послал кузине в «Фейтозу» коротенькую записку, в которой просил «встретиться наедине, где-нибудь неподалеку: нужно серьезно поговорить с глазу на глаз…». Прошли три долгих дня, но ответа не было. И Гонсало решил, что многоопытная кузина, догадываясь о теме разговора, уклоняется от свидания, потому что ей нечем порадовать его. Целую неделю он провел в унынии, остро ощущая всю никчемность своей жизни, неосновательность своих надежд. Гордость и стыд не разрешали ему ехать в Оливейру, где из своего окна он неминуемо увидит крышу бельведера и венчающего ее толстого купидона. Его почти пугала мысль, что придется поцеловать сестру в щеку, которую целовал тот своими слюнявыми губами. Над выборами нависло тяжелое, как свод, молчание; но писать Кавалейро он не мог, а Жоан Гоувейя отдыхал у моря, гулял по пляжу в белых башмаках и собирал ракушки. Вилла-Клара была невыносима в эти жаркие сентябрьские дни; к тому же Тито уехал в Алентежо, к больному брату; Мануэл Дуарте помогал матери со сбором винограда, а в клубе было пусто и сонно, только мухи жужжали…
* * *Не столько из долга или любви к искусству, сколько чтобы отвлечься и занять время, он снова — хоть и без прежнего пыла — взялся за перо. Шло описание погони Труктезиндо за байонским Бастардом. Здесь бы и блеснуть силой, поддать средневекового колорита! А он, как назло, потух, размяк, выдохся… К счастью, в дядиной поэмке эти бурные сцены перемежались недурными пейзажами и живописными штрихами рыцарского быта.
Приблизившись к реке, Труктезиндо увидел, что деревянный мост обрушился, и его изъеденные, ветхие доски запрудили узкое русло. Предусмотрительный Байон догадался уничтожить мост, чтобы задержать мстителей. И войско сеньора Саита-Иренеи двинулось к броду Эспигала по узкой кромке берега, мимо длинной вереницы тополей. Какая задержка! Когда последние мулы ступили на другой берег, уже удлинились тени, и вода в илистых лужах засияла бледно-золотым и розовым светом. Дон Гарсия Вьегас, прозванный Мудрым, предложил разделить отряд: пешие и обоз без лишнего шума двинутся к Монтемору, избегая недобрых встреч, а рыцари с копьями и конные арбалетчики поскачут вдогонку за Бастардом. Все одобрили мудрый совет дона Гарсии; резвые кони, не приноравливаясь больше к медленному шагу лучников, понеслись по пустоши и узким тропам; до самых Трех дорог всадники скакали во весь опор. У Трех же дорог — пустынной поляны, где высится древний дуб, под которым в самую мрачную из январских субботних ночей плясали все португальские ведьмы при свете факелов, пока не заклял их святой Фроаленго, — Труктезиндо придержал коня, и привстав в стременах, стал вглядываться в дороги, бегущие среди суровых, поросших дроком холмов. Проезжал тут проклятый Бастард или нет? А-а! Так и есть. Он побывал здесь и оставил след своей подлости — у камня, где худые козочки общипывали кусты, лежал, раскинув руки, пронзенный стрелою пастушонок! Видно, Байон испугался, что несчастный отрок расскажет, куда направился он со своей шайкой, и вот жало стрелы впилось в чахлую от голода, едва прикрытую лохмотьями грудь. По какой же из трех дорог ускакал презренный? Южный ветер из-за гор замел следы беглецов; ни лачуги, ни шалаша не было окрест, и никто, ни крестьянин, ни древняя старуха, не вышел к отряду Труктезиндо. По приказу Афонсо Гомеса трое конных лазутчиков двинулись по трем дорогам, а рыцари, не спешиваясь, отстегивали пряжки шлемов и отирали пот с бородатых лиц или поили коней у поросшего камышом ручья. Труктезиндо сидел недвижимо на своем вороном коне под сенью фроаленгова дуба. Весь закованный в черное железо, он сложил руки на луке седла и низко опустил голову в тяжелом шлеме, словно молился или думал страшную думу. А рядом, в усаженных шипами ошейниках, вывалив красные языки, тяжело дышали его верные псы.