Большая земля - Надежда Чертова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предчувствие не обмануло Степана: больше он уже не поднимался. Привязалась еще простуда, а сил уже не было. И все видели, и сам Степан лучше всех видел, что это конец.
Татьяна точно закаменела. Она не отходила от мужа, не спала ни одной ночи. На лицо ее стало трудно смотреть — такая мука стояла в глазах, так по-старушечьи свело у нее рот.
Она не видела, не помнила, ходил ли сынишка Федя в школу или не ходил. Мальчик теперь неотступно был возле нее. Молчаливый, по-взрослому суровый, он но-сил воду, кизяк, затапливал печь. Беда оторвала его от мальчишечьей жизни. Он помогал матери, стараясь угадать каждое ее движение, каждый взгляд. Целыми днями суетился в избе и не находил в себе силы взглянуть на отца, которого теперь совсем не узнавал.
В избе появился отставной военный фельдшер, седоусый дед, которого Федор Святой ухитрился привезти по бездорожью из соседнего села. Дед попробовал прогревать остуженную грудь больного водочными компрессами, мешочками с горячей золой — ничего не помогало. И Степан попросил не мучить его понапрасну.
Как-то ночью он с тоской шепнул жене:
— Роди скорее. Я хоть одним глазком взгляну. Чую: сын будет.
— Наверно, сын, — согласилась Татьяна. — Очень уж озорничает, истолкал меня всю.
В запавших глазах Степана задрожала улыбка. Татьяна отвернулась: только бы выдержать, только бы не лопнуло сердце.
— Как я без тебя жить-то буду, с ребятами? — спросила она однажды. — Ты хоть бы пенсию какую выхлопотал. Неужели не заслужил?
— Проживешь. Ты умная. — Степан полежал с закрытыми глазами, отдыхая. Потом добавил: — Пенсию… с кого брать?.. С пролетарского государства… Вон сколько… строить надо… Стыдно…
Тут он задышал так прерывисто и с таким бульканьем в горле, что Татьяна кинулась к нему, беспамятен от ужаса.
— Ладно, ладно! Это я так сказала. Ну дура, и все.
Но Ремнев отдышался и шепотом добавил:
— В случае чего в райком иди… Там помогут… Мать, слышишь… в одной рубашке останешься, а детей учи…
В этот же день отнялась у него речь.
В избе стало совсем тихо. Так тихо, что Татьяна боялась сойти с ума. Федю увели к бабке. Татьяна металась по избе, не находя себе места, всему тупо удивлялась и обо всем тотчас забывала. Словно во сне, видела она у постели мужа то притихшего Павла Гончарова, то озабоченного Карасева с папкой в руке, то старую Авдотью Логунову.
В один из таких длинных и горьких вечеров пришла к Ремневым дальняя родственница Степана, бывшая монашка. Она начала быстро, размашисто креститься у порога, но потом замялась: в переднем углу, украшенный шитыми полотенцами и бумажными цветами, висел большой портрет Ленина.
Старуха неслышно подошла к постели, зорко, с любопытством взглянула на Степана, низко ему поклонилась:
— Спасибо тебе, всегда ты добрый ко мне был, Степан Евлампьич.
Ремнев равнодушно взглянул на нее и опять закрыл глаза.
— Чего же это ты не скажешь хоть словечко? — требовательно спросила монашка. — Либо помираешь?
Степан даже не открыл глаз, только широкие брови его словно дрогнули.
Монашка отвела Татьяну в сторонку и зашептала:
— Помирает он, Татьянушка. Может, хоть перед смертью господа призовет, а? Перекрестится с молитвой, а?
— Ты сама ему скажи, — неохотно ответила Татьяна.
Она понимала, для чего пришла монашка. Слух о том, что Ремнев помирает, уже пошел по деревне. Говорили об этом по-разному: кто жалел, кто плакал, а кто и… клял Степана. Завозилось и черное племя монашек. Когда в волостном селе распустили женский монастырь, более полудюжины утевских «черничек» вернулись на родину. Жили они тихонько, неприметно, только возле покойников их видели всех вместе, желтолицых, в черных шалях. Одной из этих «черниц» и была монашка, явившаяся к Ремневым. Она, наверное, надеялась, что большевик «покается» перед смертью. Жена спросит: «Может, крест на тебя надеть?» — он и прошепчет: «Ну надень…»
Старуха опять подошла к постели Степана и, пожевав тонкими губами, громко сказала:
— Степан Евлампьич, ты бы молитву сотворил. Бог-то — он милостивый. Окстись, а я молитву над тобою прочитаю.
Ремнев медленно взглянул на нее, правая рука у него шевельнулась и стала неуверенно подниматься ко лбу. Татьяна закусила губы, перестала дышать. Монашка уже закрестилась часто-часто, словно в испуге.
Ремнев дважды ткнул себя в лоб дрожащим пальцем. Потом рука беспомощно свалилась.
— Чего же это он по лбу-то себя постукал, не поняла я? — растерянно спросила монашка.
И тут Татьяна ей ответила:
— А я все поняла. Это он тебе сказал: у тебя не мякиной ли голова набита? О чем говоришь коммунисту?
Вечером Ремнев умер.
Татьяна, едва успев закрыть ему глаза, упала в родовых муках, и ее, беспамятную, отнесли на руках в избу, к родителям Ремнева.
Глава восьмая
Степана обмыли, обрядили в «смертное», положили на широкую лавку и приспустили над покойным кумачовый флаг утевской ячейки.
Перед рассветом Авдотья осталась одна в избе с мертвым. Неслышно ступая по вымытому полу маленькими ногами в толстых шерстяных чулках, она положила под голову Степану пучки сухой мяты и присела возле него.
Слабый свет от лампы падал на бледное, строго замкнутое лицо покойного. Оно казалось красивым, руки были умиротворенно сложены на груди. Отработался, отвоевался Степан Ремнев.
Вот о ком могла бы пропеть Авдотья горестный и гневный плач! Но не сам ли Степан отучил ее плакать по мертвым? Не он ли вырвал ее из недавней страшной жизни, где для Авдотьи только и находилось место, что возле покойников? Не вопить ей больше, не причитать! Не полчеловека она теперь, а человек, как все.
Авдотья вздохнула, поправила соломенную хрустящую подушечку под головой у Степана. Неторопливое это движение было исполнено ласковой живой заботы. Авдотья с молодых лет не боялась покойников. Сначала это шло у нее от ремесла вопленицы, а сейчас, пожалуй, еще и оттого, что она становилась старой: старость умеет думать о смерти с самой естественной простотой.
Эта одинокая ночь возле Степана и была прощанием Авдотьи с покойным. Она не плакала, не подавала голоса, даже не шевелилась. Тем с большей силой пронзала ее тихая, щемящая, горше самых горьких слез, печаль.
Жалея и сокрушаясь, думала Авдотья о вдовьей доле Татьяны. На руках у Татьяны остался сын, а второй ребенок вот-вот родится. В доме старых Ремневых ни сам Степан, ни его жена никогда не встречали привета. И тут еще беда: не стали бы люди вымещать на вдове обиды, принятые от Ремнева.
А обид набиралось многовато. И не только у кулацкого племени: горяч был Степан Евлампьич, случалось, перехватывал лишку.
Но не он ли всегда бросался в самое пекло? Не он ли десятки раз смотрел смерти в глаза? Сколько злобных кулацких проклятий выслушал он, пропустил через сердце? И сколько осушил неутешных слез?
Нет, не маленький и не простой был человек Степан Ремнев. Кто его заменит в Утевке? Осиротела Утевка… Прощай же, Степан, отшумела, сгорела на ветру твоя недолгая жизнь!
Авдотья притомилась и, должно быть, задремала. Очнулась она, когда дверь в избу широко распахнулась. У порога в клубах предрассветного морозного пара обозначилась низенькая до странности, тучная фигура женщины. Это была мать Степана, старая Василиса Ремнева, больная водянкой. Ее держали под руки две монашки в больших черных шалях. Одна из них — та самая, что приходила к Степану незадолго до кончины, — воровато стрельнула глазами на Авдотью и потупилась.
Авдотья встала, неторопливо поклонилась Василисе и отошла, уступая матери место возле покойного. Но Василиса остановила ее тяжелым движением руки.
— Спасибо. Обиходила сына, — сказала она, глядя на Авдотью из-под опухших век с такой холодной пристальностью, что у Авдотьи дрогнуло сердце.
С этого все и началось. Добравшись до переднего угла, старуха повалилась на тело сына и принялась вопить. Ее визгливый, пронзительный голос то и дело прерывался мокрым хлюпаньем и кашлем.
Монашки усердно терли платочками сухие глаза и перешептывались.
Авдотья стояла у двери хмурая и примолкшая. Уж она-то отлично, во всех тонкостях, знала, как в таких случаях искусно переплетается подлинное горе с показным дешевым причитом.
Среди обычных слов причита — «милый мой сыночек, да куда же это ты собрался, в какую темную путь-дороженьку?..» — Василиса протяжно выкрикивала слова своей материнской жалобы на то, что ее сына хотят проводить в последнюю дорогу не по отчему обычаю. И она, родная его мать, просила у него прощения в том окаянном грехе.
Громкий голос Василисы уже услышали соседи. Дверь то и дело хлопала, в избе запахло снегом и овчиной. Кто-то погасил лампу: на дворе совсем рассвело.
Бабы слушали старую Василису, качали головами, всхлипывали. Тут монашка тихонько рассказала, что Степан перед смертью осенил себя крестным знамением и велел похоронить по-христиански. «Святая икона! Сама видала-слыхала!» — твердила монашка и мелко-мелко крестилась.