Сочинения Иосифа Бродского. Том VI - Иосиф Бродский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
13
Античность — прежде всего — визуальное представление, порожденное предметами, чей возраст не поддается определению. Латинское «antiquus» — в сущности, более жесткий термин для «старого», происходящий от тоже латинского «ante», которое означает «прежде» и обычно применялось, вероятно, к греческим делам. Следовательно, «предыдущность». Что до самих греков, то их «arche» значит начало, или генезис, момент, когда что-то про, исходит впервые. В таком случае — «первость»? Как бы то ни было в этом и состоит существенное различие между римлянами и греками — различие, обязанное своим существованием отчасти тому что греки имели в своем распоряжении меньше предметов, над происхождением которых им следовало бы задумываться а отчасти их общей склонности к сосредоточенности на истоках Первое на самом деле может прекрасно служить объяснением второму, ибо после археологии остается только геология. Что до нашей собственной версии античности, она жадно поглощает как греков, так и римлян, но на худой конец могла бы сослаться на латинский прецедент в свою защиту. Античность для нас — огромная хронологическая мешанина, наполненная историческими, мифическими и божественными существами, увязанными между собой мрамором; мешанина еще и потому, что большинство изображенных смертных претендует на божественное происхождение или было обожествлено. Что выливается в практически одинаково минимальное — все-таки субтропики — одеяние этих мраморов и в замешательство с нашей стороны при атрибуции обломков (эта отколотая рука принадлежит божеству или смертному?). Стирание различий между смертными и божествами было обычным для древних, для римских цезарей в частности. Тогда как греки интересовались своей родословной, римлян больше занимало повышение в звании. Цель, разумеется, была та же: Небесные чертоги, но тщеславие или поддержание авторитета правителя играло в этом довольно незначительную роль. Весь смысл отождествления с богами состоит не столько в представлении об их всеведении, сколько в ощущении, что их абсолютная плотскость полностью уравновешена абсолютной же степенью отстранения. Начать с того, что чисто профессиональная мера отчуждения обычно заставляла правителя отождествлять себя с богом (в случае Нерона и Калигулы этому способствовала скорее плотскость). Получая статую, он значительно увеличивал эту меру, и лучше, если происходило это при жизни, ибо мрамор уменьшает как ожидания подданных, так и собственную готовность оригинала уклониться от явленного совершенства. Это освобождает, а свобода — сфера божеств. Грубо говоря, мраморная и психическая перспектива, которую мы называем античностью, — это огромный склад сброшенной и разорванной кожи, пейзаж после отступления, если угодно; маска свободы, сломанная лестница.
14
Если Марк что и ненавидел и всячески ограничивал — так это гладиаторские бои. Одни говорят — оттого, что он питал отвращение к кровавым видам спорта, таким грубым и негреческим, и принятие чьей-либо стороны было для него началом пристрастности. Другие настаивают, что это связано с его женой Фаустиной, которая, притом что имела тринадцать детей — лишь шесть из них выжили, — была удивительно неразборчива для императрицы. Среди ее многочисленных связей выделяют некоего гладиатора, который, как утверждают, был настоящим отцом Коммода. Но пути Природы непостижимы; яблоко часто откатывается далеко от дерева, особенно если дерево это растет на склоне. Коммод был и гнилым яблоком, и наклонной плоскостью. Что же касается судеб Империи, то здесь он был настоящим обрывом. И возможно, неспособность постичь непостижимость путей Природы являлась источником репутации Фаустины (хотя, если Марк был настроен против гладиаторов из-за Фаустины, ему следовало бы запретить заодно матросов, мимов, генералов и т. д.). Сам Марк не принимал этого всерьез. Однажды, осаждаемый слухами и советами избавиться от жены, он заметил: «Если мы отошлем нашу жену, то придется вернуть и ее приданое». Приданым в этом случае являлась сама Империя, поскольку Фаустина была дочерью Антонина Пия. В общем, он неустанно защищал ее и, судя по почестям, которые он воздал ей, когда она умерла, возможно, даже любил. По- видимому, она была одним из тех тяжелых блюд, чей привкус вы едва ощущаете в «Размышлениях». Вообще-то жена Цезаря вне упреков и подозрений. И возможно, именно для того, чтобы поддержать это положение, а заодно спасти репутацию Фаустины, Марк отошел от почти двухсотлетней традиции избрания наследника престола и передал корону тому, кого он таким образом признал своей плотью и кровью. Во всяком случае, это была плоть и кровь Фаустины. Его уважение к тестю было огромно, и он просто не мог поверить, что кто-то, в чьих жилах течет кровь Антонинов, может быть так порочен. Возможно, он рассматривал Фаустину как явление Природы, а Природа для философа-стоика была высшим авторитетом. Пожалуй, Природа научила его невозмутимости и чувству меры; иначе его жизнь превратилась бы в сущий ад; «Размышления» оставляют за собой, подобно леднику, обломки солипсизма. Зло и жестокость Марк не столько прощал, сколько устранялся от них. Он был скорее беспристрастным, чем справедливым, и его беспристрастность являлась не результатом его умственной беспристрастности, а стремлением его ума к бесконечному; в частности, к пределам самой беспристрастности. Это озадачивало его подданных не меньше, чем историков, ибо история — область пристрастного. И как подданные упрекали Марка за его отношение к гладиаторским боям, так историки нападали на него за преследование христиан. Конечно, можно только гадать, насколько Марк был осведомлен о христианском учении, но нетрудно вообразить что он находил его метафизику близорукой, а этику отталкивающей. С точки зрения стоика, бог, которому вы можете предложить добродетель в обмен на вечные блага, не стоит молитвы. Для человека, подобного Марку, ценность добродетели состоит как раз в том, что она является азартной игрой, а не помещением капитала. По крайней мере, с интеллектуальной точки зрения у него было очень мало оснований благоволить к христианам; еще меньше таких оснований у него было как у правителя, осаждаемого войнами, чумой, восстаниями — и непокорным меньшинством. К тому же он не вводил новых законов против христиан; законов Адриана и Траяна, принятых до него, было вполне достаточно. Очевидно, вслед за своим любимым Эпиктетом Марк рассматривал философа, то есть себя, посредником между Божественным Провидением и человечеством, то есть своими собственными подданными. Вы можете спорить с этим его представлением; но одно совершенно ясно: это была версия с финалом гораздо более открытым, чем Христианство. Блаженны пристрастные, ибо они наследуют землю.
15
Возьмите белый, охру и голубой; добавьте к этому немного зеленого и массу геометрии. Вы получите формулу, которую время выбрало в этих краях для своей декорации, ибо оно не лишено тщеславия, особенно когда принимает форму истории или индивидуума. Оно поступает так из своего нескромного любопытства к конечному, к своей способности сокращать, если угодно, для каковой оно обладает разнообразными личинами, включая человеческий мозг или человеческий глаз. Поэтому не следует удивляться — особенно если вы родились здесь, — оказавшись однажды окруженным бело-охристой площадью в форме трапеции с бело- голубой трапецией над головой. Первая сотворена человеком (а именно Микеланджело), вторая — дана свыше, и ее вы можете узнать с большей легкостью. Однако ни в той, ни в другой для вас нет никакого проку, ибо вы — зеленый: оттенка окисленной бронзы. И если кучевое белое облако в кислородной синеве над головой все же предпочтительней мраморных икр балюстрады и загорелых тибуртинских торсов внизу, это потому, что облака напоминают вам о древности ваших мест: потому что они, облака, — будущее любой архитектуры. Ты тут простоял почти две тысячи лет, и кому, как не тебе, знать. Возможно, облака — в сущности, единственная настоящая древность, которая существует, хотя бы только потому, что среди них ты не бронзовый.
16
Ave, Цезарь. Каково тебе теперь среди варваров? Ибо мы варвары для тебя — хотя бы потому, что не говорим ни по-гречески, ни по- латыни. Мы боимся смерти гораздо больше, чем ты, и наш стадный инстинкт сильнее инстинкта самосохранения. Звучит знакомо? Может быть, все дело в нашей многочисленности, Цезарь, а может быть, в количестве нашего имущества. Мы, конечно, чувствуем, что со смертью нам предстоит потерять гораздо больше, чем тебе когда- то, даже если ты владел Империей. Для тебя, если я правильно помню, рождение было входом, смерть — выходом, жизнь — островком в океане частиц. Для нас, видишь ли, это все несколько мелодраматичней. Пугает нас, я полагаю, то, что вход всегда охраняем, тогда как выход — свободен. Мы не можем помыслить о превращении снова в частицы: после накопления такого количества имущества это неприятно. Инерция статуса, я полагаю, или страх стихийной свободы. Как бы то ни было, Цезарь, ты среди варваров. Мы твои настоящие парфяне, маркоманны и квады, потому что никто не занял твое место, и мы населяем землю. Некоторые из нас даже идут дальше, вторгаясь в твою древность, снабжая тебя определениями. Ты не можешь ответить, не можешь благословить, не можешь поприветствовать или утихомирить нас своей вытянутой правой рукой, пальцы которой еще помнят перо, выводившее строки твоих «Размышлений». Если эта книга нас не цивилизовала, кто это Сделает? Возможно, тебя объявили царем-философом, именно чтобы уменьшить ее значимость, подчеркнув твою уникальность. Ибо теоретически то, что уникально, — недействительно, Цезарь, а ты был уникален. Впрочем, ты не был царем-философом — ты первый содрогнулся бы от этого ярлыка. Ты был тем, чем тебя сделала смесь масти и пытливости: послесловием к обеим, существом уникально, почти до патологии автономным. Отсюда твой упор на этику, ибо высшая власть освобождает от нравственной нормы, практически, по определению, то же делает высшее знание. Ты получил и другое, заплатив лишь за одно, Цезарь; вот почему ты стал столь чертовски этичным. Ты написал целую книгу, чтобы держать свою душу в узде, приучить себя к каждодневному мужеству. Но к этим ли ты на самом деле рвался, Цезарь? Не неутолимая ли твоя жажда бесконечности побуждала тебя к тщательному самокопанию, ибо ты считал себя фрагментом — хотя бы и крошечным — Целого? Мира, а Мир, как ты утверждал, постоянно меняется. Так кого же ты обуздывал, Марк? Чью нравственность ты пытался и, насколько я знаю, сумел доказать? Неудивительно, что ты не изумлен, оказавшись сейчас среди варваров; неудивительно, что ты всегда гораздо меньше боялся их, чем самого себя, — ибо себя ты боялся гораздо больше, чем смерти. «Так думаешь ли ты о том, что суть всех зол неблагородства и малодушия у человека, — говорит Эпиктет, — это не смерть, а скорее страх смерти?» Но ты также знал, что никто не владеет своим будущим, как, впрочем, и своим прошлым. Что все, что предстоит потерять со смертью, — лишь день, когда это случается, точнее, оставшаяся его часть, а в глазах времени — и того меньше. Толковый ученик Зенона; ничего не скажешь. В любом случае, ты не позволял перспективе небытия окрасить твое бытие, вселенная впереди или не вселенная. Эвентуальная пляска частиц, считал ты, не должна иметь никакого влияния на одушевленное тело, не говоря о его разуме. Ты был островом, Цезарь, или, по крайней мере, твоя этика была им, островом в первобытном и — извини за это выражение — послебытном океане свободных атомов. И статуя твоя просто отмечает место на карте истории нашего вида, где остров этот когда-то находился: необитаемый, до погружения. Волны доктрины и веры — доктрины стоиков и веры христиан — сомкнулись над твоей головой, объявив тебя своей Атлантидой. Истина, впрочем, в том, что ты никогда не принадлежал ни тем, ни другим. Ты просто был одним из лучших среди живших на этом свете людей, и ты был одержим своим долгом, потому что ты был одержим virtus[36]. Потому что она достигается трудней, чем ее противоположность, и потому что, если бы в основе мира было заложено ало, мир не существовал бы. Некоторые, без сомнения, укажут, что доктрина и вера пришли до и после тебя, но не история определяет, что есть добро. Конечно, время, сознавая свою монотонность, побуждает людей отделить свое «вчера» от своего «завтра». Ты, Цезарь, был добр, потому что не делал этого.