Театр ужасов - Андрей Вячеславович Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди, люди… Чем ближе рынок, тем гуще. Супермаркет. Оптика. Аптека. Сколько можно разрываться? Сколько можно? Тянут – одни в одну сторону, другие в другую. Русский писатель… Эстонский писатель… Нет, не эстонский. И не русский… Нет такого русского писателя. Не знаем. Вот вам ваша культура.
Рынок. Скамьи. Цветочный магазин. Знакомые рожи алкоголиков – упаковщики, разделыватели туш, кто-то на фарше, кто-то на удобрении и так далее – живые зомби, один пузырек на троих. Скорей мимо них!
Входим в почтовое отделение. Банкоматы. Тепло. Передо мной четыре человека. Тоже хотят внести. Мнутся, перешептываются.
– Никто не хочет снимать – все только вносят.
– Да, да, постоянно кормят проклятые автоматы.
– Что за жизнь!
– Вопрос: откуда люди деньги берут?
Подождем. А эти двое эстонцев, в них есть что-то знакомое. Нет, показалось…
Нет, если бы издатели хоть что-то платили… Да скорее рак на горе… Триста пятьдесят евро… мой журавлиный клин над Москвой…
Нет, знакомые лица. Этот щетинистый кот. Еще разок. Да, где-то я его… Ну-ка… А его бабища… Ой, не может быть! Бегемотиха! Приветик из детства. Толстуха из окна на втором этаже на улице Калеви. Она. А это с ней не ее сынок? Этот старый сморчок! Да! Она выглядит лучше его. Что они тут делают? Продали свою хату в Каламая? Наверняка. В Каламая теперь одни хипстеры. Зелень, деревянные дома. Не жизнь, а фэнтези. Таким, как эти, там нечего делать. Небось что-нибудь выгадали. Двушка там не чета двушке здесь. Конечно, выгадали. По ее морде видно: свой кусок не упустит. Этот лох без нее пропал бы. Кем он работает, интересно? В подвальной мастерской ставит обувные набойки? Что-нибудь такое. Единственный раз, когда он может прикоснуться к женщине, – потрогать сапоги, сделать набойку, подклеить и зажать в тисках. Вот и вся женщина.
Они внесли свои деньги и за что-то там расплатились. Пошли. Наконец-то. Едва переваливаясь. Вышли. Тум. Тум. Она – бетонная свая. Он – старый желтенький рублик. Свен его звали? Нет. Ушли. Стало легче. Аллар? Нет. Какое-то совсем простое. Меэлис, Маргус, Индрек, Вахур… Не, не подходит. Тоомас? Нет. Он так истрепался – ни одно имя не пристанет. Черт. Стал забывать. Года на четыре старше. У него рано начали расти волосы на груди. Желтые кривые клыки. Хватал за майку, и в морду сразу. Непредсказуемый был. Плевался из трубочек, швырялся яйцами. Сколько энергии! Жаловались. Бегемотиха: Не врите! Он – хороший! Отнимал игрушки, мочился в песочнице. Хороший. Теперь посмотрите на него. Трухан, настоящий трухан. Ну, и я в принципе не лучше. Четыре года разницы, что ли. Жили рядом. Все тогда жили рядом. Садами по крышам сараев можно было уйти куда угодно – в Амазонию, Пампасы, Скалистые горы. И стать кем угодно: индейцем или ковбоем. Превратиться в Тарзана и найти свою Джейн. Научно-фантастическое детство. С одной стороны – тоталитарные будни: линейки, пионерские лагеря. С другой – путешествие к центру Земли через скважину финского телевидения: Emmanuelle… О, да – эротика имела особый вкус. Тинто Брасс был Богом.
Ну вот, подошла моя очередь кормить гребаный аппарат. Достаю деньги: пять купюр по десять евро. Загоняю их в банкомат. Проглатывает без помех. Хорошо. Достаю следующую, менее хрустящую порцию. Четыре по двадцать. За спиной старый черт и какая-то кочерга. Вздыхают… Двадцатки вошли. Отлично. Еще десятки. Ах, какой глубокий вздох за спиной! Сейчас, сейчас… Толстая пачка, пересчитываю…
– Ох, ох… – вздыхает кочерга.
– Да… – и старый черт туда же, – эх-хе-хе…
Пять, шесть, семь… Ровненько… Посмотрим… Ага, пошло… Так, вот тебе ответ на твой вопрос… Ты хотел знать, для чего нужен человек. Вот тебе и ответ. Руки в машинку деньги складывают, а я – думаю! Города изо дня в день вдыхают и выдыхают человеческую пыль. И я – одна из пылинок. Культуры, может, и нет, но я есть, Томилин. Я есть! Это отрицать невозможно. Про меня нельзя сказать: его нет. Или можно? Нет, нельзя. Зачем-то я нужен. И те люди, что стоят у меня за спиной, нетерпеливо ждут, когда я закончу. Они тоже есть и для чего-то нужны. Для чего? Я давно себя помню. Глубоко во тьму вьется ручеек моей сверкающей мысли, осознающей себя. Я давно начал задаваться этими вопросами, Томилин, давно… Ты тоже, наверное, спрашивал себя, когда шел в темноте: тебя почти не видно, но ты есть, было такое, Вася? Конечно, было. И у меня тоже. Сколько мне было, когда я сказал дяде, что хочу узнать, зачем нужен человек, для чего мы здесь? И это были не праздные вопросы, не удивить его я хотел, а понять. Мне было пятнадцать. Кажется, это было вечером, хотелось с ним поговорить… я был взволнован и поделиться своим волнением торопился, и стихи принес, которые он не стал слушать… Где-то между его домом и виадуком я посмотрел на жухлую травку, остановился, потрогал ее и подумал, что так и человеческая жизнь – где-то пробивается, где-то на обочине, где не сдерживает асфальт цивилизации. Нечто высокопарное распирало мою грудь, торжество первой поэтической мысли, пробивающейся сквозь все бытовое. Что-то похожее я читал в какой-то толстой книге. Герой, глядя на мостовую, по которой бежала дождевая вода, думал, что сквозь камень, которым задавлена нежная рыхлая земля, не прорастет трава, и вот так же что-то не прорастет сквозь его, стянутое панцирем сердце. Ни за что не вспомню… Даже не в прошлой жизни… Для меня это имело немаловажное значение в те дни, а теперь – я не помню, где я это прочитал, помню только дождь, булыжники нашего Старого города, которыми я заместил брусчатку русского классика. Я прошел мимо виадука, вдоль гаражей, темными дворами, пришел к бабушке с дедушкой, быстро переговорил с ними и юркнул в комнату дяди; я ждал его с нетерпением, потрясенный теми мыслями о траве и о чем-то космическом. Мне хотелось с ним поделиться, поговорить, услышать, было ли у него такое, чтобы он думал о таком, о чем и не можешь рассказать, о бесконечно великом и ничтожно малом и связности всего со всем… Я любил посидеть в его комнате, любил подойти к его окну и взглянуть на темные, будто поджаренные янтарными фонарями вафельные домики Копли. В штормовые дни в их доме было слышно, как шумит море. Он стоял на краю тьмы и света: окна бабушкиной комнаты, ванной комнаты и кухни смотрели во тьму садов и огородов, гаражей и двора, в котором на цепи жила страшная собака; дядина комната была угловая (как у Достоевского, что он частенько игриво подчеркивал: «Сплавили меня в угловую комнату, как Достоевского, смотрите, придумаю что-нибудь страшное, потом жалеть станете», – и улыбался, давая понять, что шутит),